Георгий Кнабе - Древний Рим — история и повседневность
139. Надгробие у Геркуланских ворот близ Помпей. Видна кирпичная кладка пилястров и opus mixtum стены
140. Храм Веспасиану в Помпеях. Внутренние стены
141. Стена одного из портиков виллы Адриана в Тибуре. В бороздах виден opus cementicum, заполнявший пространство между внешними кирпичными стенами
142. Римская стена в Кале
Щиты и шлемы римских легионеров доказывают, что этот принцип сказывался в самых различных областях художественного конструирования, то есть был практически универсальным. Точно так же как колодцы или мебель, щиты римских воинов были первоначально нескольких типов; точно так же в ходе развития из них оказался отобран один, наиболее себя оправдавший на практике, в дальнейшем уже не менявшийся, и точно так же варьирование этого единого типа осуществлялось за счет накладных элементов. То был прямоугольный выгнутый деревянный наборный щит размером 120 на 75 см, обтянутый толстой кожей и обведенный по верхнему и нижнему краю металлической обкладкой. В центре его находилась массивная металлическая бляха, так называемый умбон, который имел боевое значение, так как ударом умбона можно было оглушить противника, но который, кроме того, был также центром рельефной композиции, помещавшейся на внешней стороне щита. Именно эта рельефная композиция, наложенная на щит извне и его прямому назначению посторонняя, выражала ранг солдата (в преторианской гвардии она была иной, чем в легионах), его принадлежность к тому или иному легиону, выражала тот символический и квазитотемный смысл, который был заложен в легионных инсигниях. Здесь также престиж и уровень изделия отражался в накладном декоре и не предполагал коренных изменений в самой конструкции, сложившейся еще в царский период, в окончательном виде закрепившейся с III в. до н. э. и просуществовавшей чуть ли не до конца Рима. Антично-римский характер такого дизайна выступает особенно наглядно при сравнении римских щитов с рыцарскими, с их бесконечным разнообразием размеров, форм, материала и конструкции.
Сопоставление со средневековым материалом оказывается еще более поучительным, если речь идет о шлемах. Мисюрьки, шишаки, бочки, соединенные с панцирем жестко, кольчужной вуалью или от панциря независимые, шлемы с различными системами забрала, с по-разному гнутыми профилями, они все отличаются друг от друга по самой конструктивной основе, по осмыслению накопленного боевого опыта, по независимости и энергии мысли оружейника. Сравните с этим принципиальным многообразием столь же принципиальную монотонию римских шлемов. После различных вариаций, характерных для республиканского времени, выработалась оптимальная конструкция: охватывающая голову полусферическая шапочка из металла или, реже, кожи пересечена металлической полосой от уха к уху, а иногда еще и от лба к затылку, и сзади спускается на затылок. Полосы из металла придают шлему жесткость, отводят в скольжение удар противника и вместе с материалом, заполняющим сектора между ними, в сущности, исчерпывают конструкцию. К ней добавлены три варьируемых элемента — козырек, иногда служивший забралом, нащечники и насадка на темени. Именно и только эти дополнительные элементы имели декоративный или престижный смысл, отражали движение моды и времени: козырек и нащечники покрывались рельефами разного художественного уровня, иногда из драгоценных металлов, насадка на темени в определенных случаях служила втулкой для плюмажа и т. д. Оптимально найденный, закрепленный в опыте поколений и освященный традицией структурный тип — колодца, мебели, дома, щита, шлема, можно было бы добавить: также обуви, орудий труда, в принципе любого изделия — для римлянина был изъят из пестрой и быстрой смены улучшений и ухудшений, вообще из мелькания жизненных перемен и относился к иной, глубинной и малоподвижной сфере существования[184].
Острое ощущение разницы между внешним подвижно-многоразличным обликом и внутренне устойчивой основой обнаруживается в Риме также и в других сферах, от дизайна, казалось бы, предельно далеких — в философии, историографии, в общественном самосознании.
Философия римлян неотделима от греческой и образует вместе с ней единую античную философию. Главное ее содержание уже Аристотель полагал в диалектике многообразия и единства. За внешним многообразием мира античные мыслители, действительно, постоянно стремились различить его общую первооснову. Она могла представляться разным философам по-разному: мыслителям ионийской школы — в виде исходной для всего сущего материальной субстанции, воды, огня или не поддающегося чувственному восприятию "алейрона"; мудрецы-элеаты воображали себе ее в виде единственной подлинной реальности, пребывающей по ту сторону вещей и имеющей абсолютно совершенную форму — форму шара: она была воплощена для Эмпедокла в вечном ритме сменяющих друг друга жизненных фаз — Любви и Вражды, а для пифагорейцев — в числе; по учению Платона, ее составляла совокупность неизменных прообразов тленных и преходящих вещей. Сам факт ее существования, однако, не вызывал сомнения ни у кого. В полной силе дожило это убеждение до времен Римской империи, и еще Сенека учил, что "не может быть субстанцией то, что преходит и живет, дабы погибнуть"[185]. Независимо от школ и направлений субстанция бытия всегда обладала одной обязательной чертой — постоянством. Именно как постоянная она была противоречиво слита с непосредственно данным чувственным миром — всегда и очевидно изменчивым, дробным, состоящим из вещей и явлений, которые представлялись извне наложенными на эту первооснову и, облекая ее своей пестрой сменой, снижали, огрубляли, но и расцвечивали ее.
История, по убеждению римлян, обладала той же двуединой структурой, что и бытие: реальные обстоятельства общественной жизни, изменчивые и во многом случайные, составляли в их глазах внешнюю, часто произвольного рисунка, оболочку-"аппликацию", которая скрывала внутреннюю неизменную суть исторического процесса. Конкретный образ этой глубинной первоосновы, как и в философии, мог быть разным. Так, историк Полибий (202–120 гг. до н. э.) постоянно и настойчиво подчеркивал, что исход событий, происходящих в данное время и в данном месте, непосредственно зависит от людей. Их долг — каждый раз понять положение, оценить и взвесить его, думать, бороться и действовать. Жизнь, однако, не исчерпывается тем, что происходит здесь и сейчас. Последовательные события складываются в бесконечные цепи, время каждого сливается с временем предыдущего и последующего, и местная, частная, и именно в силу этого человекосоразмерная история оказывается лишь случайным фрагментом иной, которую Полибий называет "историей всемирной и всеобщей". Она составляет историческую реальность иного порядка, которая в своей безграничности и вечности регулируется не человеческими действиями, всегда ориентированными на "здесь" и "сейчас", а соотносительной с ними, но в принципе иной силой — Судьбой. "Понять общий ход событий из отдельных историй невозможно"[186], и потому каждому отдельному человеку действия Судьбы, "капризные и неотвратимые", представляются иррациональными. Лишь в общем течении мировых событий раскрывается их глубокий и постоянный смысл: дело Судьбы — отделять людей серьезных, мужественных и верных долгу от легкомысленных и слабых; последних она предоставляет самим себе, а в жизни и трудах первых реализует свои предначертания[187]. Тем самым она вносит в историю нравственное начало, подчиняет ее божественной справедливости, включает в разумно устроенный миропорядок и образует всеобщую и единую первооснову исторической жизни, скрытую в каждый данный момент за яркой завесой частных и отдельных событий, поступков и страстей.
Полибиево учение о судьбе, несмотря на свое греческое происхождение, отражает чисто римское восприятие общественной действительности. Римляне твердо верили, что каждый человек обязан проявлять и развивать свой талант, разум, волю, но что это не может изменить "написанное на роду". Самые значительные и мудрые деятели их истории шли часто на величайший, мало чем оправданный и нам поэтому совершенно непонятный риск, ставили себя в положение, из которого, казалось, не было никакого выхода, и когда им все-таки удавалось спастись и победить, и они сами и весь народ черпали в этом уверенность, что они — избранники, опекаемые вечной и загадочной силой истории, что без ее поддержки всякая активность остается внешней и малого стоит. Так было со Сципионом Старшим, Суллой, Цезарем, Августом. Книги римских историков — всегда рассказ о событиях, наглядно свидетельствующих о том, как сквозь их многоцветный водоворот прокладывает себе путь некоторое извечное подземное течение — "река времян". Для Саллюстия то был неуклонный процесс разложения римского мира под влиянием богатства, для Тацита — столь же неуклонное нарастание неизбывной мощи и неодолимой тяжести империи.