Виктор Андриянов - Архипелаг OST. Судьба рабов «Третьего рейха» в их свидетельствах, письмах и документах
Добрались мы до завода, а там картина повторилась. Только теперь меня стали защищать французы, обрубщики Андре и Юп. И под охраной того же полицая меня отправили в лагерь. Покалечился, помогал на кухне. Там давали картофельные очистки по литровой банке. Какие они были вкусные, эти лушпайки, как называли их у нас дома, напоминали вкус забытой гречневой каши. И я был счастлив, делясь в бараке с друзьями своим богатством из литровой банки.
Поправившись, я решил бежать… В комнате, где меня после побега допрашивали, на стене висел ряд плеток. Каждая — на своем месте. Первая покороче и потолще, конец блестит — чем-то залит. Видно, свинцом. При взмахе она растягивается, затем, падая, сжимается и рвет тело. Знаете, раньше я плакал — он боли, от голода, от обиды и унижений. А теперь в душе словно что-то перевернулось, и я больше не плакал. Молчал, когда меня секли свинцовой плетью, не плакал, когда ставили к стенке, угрожая расстрелом. Я стал словно каменный. Стиснешь зубы, аж крошатся, но не стонешь, не плачешь. Я сказал себе: не сломишься — выживешь.
Расскажу, как били. Посреди комнаты стоит табурет, ложись на него, руками доставай не ближние, а дальние ножки, этим ты лучше себя выпячиваешь — удобнее бить и больнее. Приказывают: считать вслух удары. Считаешь: айн, цвай, драй… Я досчитал до шести, дальше — спазмы…
После двух-трех таких экзекуций, если останешься живой, отправляют по лагерям.
Не знаю, как другие лагеря, но наш жил по своим, неписаным законам, не видным со стороны. Были свои старшие, вожаки. Благодаря им установился относительный порядок. Не было воровства. Не было предателей, а если и появлялись, их быстро разоблачали. Все, полученное по пайку, было свято. Добытое со стороны делилось хотя бы по крошке, но между всеми. Один из нас, умудрившись наловить воробьев, сварил суп. Чуть ли не по команде выстроилась очередь и каждому досталось по ложке. Мне удалось раздобыть ведро груш. Ими распорядился не я — лагерь. Определили: грушу делить на шесть частей. Разделили. Мне в вознаграждение досталась целая груша. В лагере презиралось лазить по помойкам: не унижайтесь!
Пишу вам, ворошу в памяти все это заново, а дома говорят, что дед, мол, впадает в детство. Нет, эти воспоминания — неутихающая боль моя, и я тороплюсь рассказать о ней людям. Я еще тогда говорил: «Господи, мне ничего не надо. Если бы у меня было только вволю хлеба, я был бы самым счастливым человеком на земле». До сего времени я ценю ломоть хлеба, как святыню. И если есть что-то святое в мире, так это хлеб. Я знаю ему цену».
Мария Ивановна Левцова, Ростовская обл.:
«В центре барака был длинный стол, с обеих сторон скамейки. За ними по два ряда двухэтажных нар. Между ними узенький шкафчик. Сверху мы клали чашку, ложку и кружку, на гвоздики вешали одежду, а внизу ставили ботинки. Они были из парусины, на носочке кусочек дерматина и на пятке тоже. Подошвы у ботинок были деревянные. Прибивались гвоздиками со шляпками, как у шиферных гвоздей, только шляпки эти были медные. Матрасы у нас были отрепные, набитые стружками, и дали нам колючие черные одеяла, а простыни, у кого были свои, то стелили, а которые не имели — спали так. А клопов в этих деревянных кроватях и стружечных матрасах было несчетное количество. Не спали, а клопов давили. Всю ночь промучаешься, а утром надо на работу».
Екатерина Попова:
«Пока я болела, меня не трогали. А когда вышла на работу, оказалось, что в нашем цехе установили два новых станка, шлифовальных, и нас с Олей Зайцевой к ним приставили. Наш цеховой дедушка, звали его Отто, стал рассказывать, как надо работать. Требовалось сглаживать неровности на каких-то больших металлических штуковинах. Отто взял одну такую в руки и, не глядя на нас, сказал в пространство: «Ми-инэ-э»…
Мы поняли, что это корпуса мин, и стали думать, какой бы найти предлог, чтобы отказаться делать оружие, которым будут убивать наших солдат. Я прикидывалась непонятливой, не выполняла норму. Однажды мастер привел незнакомого дядьку из заводоуправления.
— Цо не идеть? — спросил он по-польски.
— Да голова у меня кружится, когда станок гудит, — сказала я.
— Махен? Вас махен? (Что вы делаете?) — спросил он. Не дождался ответа, махнул рукой и ушел. Олю от нас куда-то перевели, а меня снова определили клепать батареи отопления, помогать дедушке Отто. После истории с минными корпусами он показал мне оттопыренный большой палец и улыбнулся.
Однажды по заводу два дня подряд шныряли обеспокоенные военные, а потом некоторые рабочие не вышли к станкам — проверяли, можно ли им доверить военное производство? Начались аресты. Некоторых отправили на фронт, кто-то, думаю, попал в лагерь, иные по несколько дней просидели в подвале в карцере. Куда-то пропала Анна — немка из соседнего цеха. Через два дня появилась. Она всегда со мной приветливо здоровалась. А тут молчит. Рот рукой закрывает — выяснилось, им запретили с русскими разговаривать. Анну эти дни продержали в подвале, а мужа ее отправили на фронт. Скоро я узнала, что на наш завод вернули две или три партии мин — они оказались начиненными песком. В цеху, где делали мины, русские не работали…»
В концлагере Флоссенберг на глазах у всех узников казнили за саботаж трех человек. «Ивана Ивановича Карапетяна и еще двух заключенных вывели на казнь на лагерную площадку, где выстроили весь лагерь, — вспоминал Тарас Чубарян. — Войну он встретил командиром роты в Западной Белоруссии. Потом плен, этапы, рудники… Первый, поляк или чех, просил пощады у коменданта лагеря, плакал, став на колени. Не помогло. Повесили. Второй был мальчишка лет 15, Микола из Полтавской области. Он сказал свое последнее слово: «Вешайте, фашисты! Наши отомстят». Последними словами Карапетяна были: «Мне говорить нечего, мой младший братишка из Полтавы сказал за меня». Комендант приказал сначала дать ему 50 ударов палкой, после чего полуживого Карапетяна повесили, но веревка оборвалась. По международным обычаям в таких случаях человека должны помиловать, но казнь вновь повторили. Вот так ушел Иван Иванович Карапетян из жизни…»
Ольга Викторовна Буянкова родилась в Воронеже в 1921 году. Училась в химико-технологическом институте. «Еще 4 июля я сдавала экзамены по паровым котлам, а уже шестого июля 1942 года фашисты заняли Воронеж. Спустя некоторое время начались облавы. И меня с отцом, Василием Александровичем, и мамой, Людмилой Матвеевной, отправили в Германию. Там мы оказались в разных лагерях.
В конце 1944 года нам дали образец письма и разрешили переписку. До этого любая связь с внешним миром была запрещена. Теперь я легально могла сообщить родителям свой адрес и получить ответ.
Письмо отца прилагаю. 17 марта 1945 года он погиб в убежище во время воздушного налета. Похоронили его вместе со всеми погибшими при том налете. А письмо у меня сохранилось.
«…Помни одно, — писал отец, — весна не за горами, настоящая весна, а с весной возрождается новая, молодая жизнь».
Им, как и Ивану Назаровичу Кривицкому из запорожского села Гусарка, не стыдно за проведенные в неволе годы. «Обидно, но не стыдно», — повторяет он, заканчивая письмо. Дважды его предупреждали за саботаж, в третий раз прописали экзекуцию.
«Боже, думал, что не вынесу. 26 ударов кабельным шлангом. И еще — узкой дубовой доской. Боль была невыносимой. От удара кабелем лопается кожа и струйки крови брызжут во все стороны. А от ударов дубовой доской тело превращается в негнущуюся глыбу. К счастью, молодой организм выдержал. Я не сложил в лагере руки, я бодался, как мог, сколько хватало сил, энергии и знаний. И осуждать повально всех, кто попал в неволю, нельзя. Надо смотреть, как кто вел себя там. Увозя нас насильственно в Германию, Гитлер надеялся получить покорных рабов, склонившихся перед «Великой Германией». Но получилось не так. Придав каждому номер, по которому мы были лишены рода и имени, он хотел сломить наш дух и преданность Родине. Но это ему не удалось.
Как могли, поддерживали мы в себе силы. Тайком напевали свои любимые песни. На самодельных инструментах по вечерам играли народные мелодии. И ждали освободителей с Востока».
Вера Петровна Коняева, Харьков:
«Из лагеря меня продали в поместье домработницей в январе сорок третьего года. Дату запомнила точно, потому что в те дни немецкое радио трещало о Сталинграде. Сначала на повышенных тонах. А потом — траурных. Немцы остановили музыку, надели черные повязки. Меня не выпускали даже за хлебом, чтоб не удалось пообщаться со своими. А мы все равно ликовали! Хоть и через три дня, а поздравили друг друга с этой великой радостью. Пришел праздник и на нашу улицу!»
В той жизни не было полутонов, только черное и белое. Только свой или чужой.
Зинаида Коршунова: