Григорий Померанц - Одиноко прочерченный путь
Бывает ли подобие такой ярости в половой близости? Да, бывает. Об этом Марина Цветаева писала Бахраху, я несколько раз цитировал ее письма. Любовник иногда становился привеском к своим гениталиям, привеском, совершенно забывавшим, кого он обнимает, кого любит, терявшим отношение сердца к сердцу, души с душой. Бердяев, по-видимому, не умел справляться с собой и писал, что при половой близости всякий человек опускается до животного; но это его личное дело. Пастернак утверждал прямо противоположное: всякое зачатие непорочно. Надо бы только добавить: "бывает". Всякое зачатие может быть непорочным, без явной помощи Гавриила Архангела, если человек сохраняет в сердце любовь, не забывает любви в захваченности страстью. И это относится не только к зачатию, а ко всякому страстному делу. Все естественное может быть непорочным, и труд не обязательно блуд. Но это задача, это не так легко дается.
Есть суфийская притча. "Один человек взлетал во время молитвы", - сказал ученик. "Птицы летят еще выше", - ответил учитель. "Одного человека видели сразу в двух местах", - не унимался ученик. "Дьявол может быть сразу в тысяче мест". - "Что же высшее?" - "Встать поутру, пойти на базар, купить провизию, сварить себе обед - и не забывать Бога". Сохранять чувство глубины, по необходимости выходя на поверхность, в будничную суету. Участвовать в суете, не суетясь душой, продолжая прислушиваться к дыханию Бога, к голосу совести.
В православной аскезе есть средство не терять глубины - непрерывная молитва. Архимандрит Софроний рассказывает, что однажды монахи Афонской горы разговаривали друг с другом, как это трудно: то одно, то другое сбивает. Святой Силуан, присутствовавший при разговоре, нахмурился и сказал, что с ним такое не случается. Но он один имел право это сказать.
Дело здесь не в словах той или иной традиции, а в простой и прочной обращенности вглубь, в своего рода пружине, которую дела сжимают, а она тут же разжимается снова. Дайзецу Судзуки определял дзэн так: "Ваш обычный повседневный опыт, но на два вершка над землей". То есть с сердцем, в котором всегда остается любовь, что бы нас ни захватывало, что бы ни возбуждало или, наоборот, что бы ни притупляло все чувства. В Фиваидской пустыне очень боялись половой страсти, и отцы-пустынники иссушали свою плоть, но не заметили опасности страстей в богословских спорах. Я об этом писал лет тридцать тому назад и радуюсь, что несколько написанных мной слов вошли в поговорку: "Дьявол начинается с пены на губах ангела..." Дальше молва не запомнила. А дальше так: "Все рассыпается в прах, и люди, и системы, но вечен дух ненависти в борьбе за правое дело, и благодаря ему зло на земле не имеет конца". Сходные мысли я потом нашел у Гроссмана, у Айхенвальда.
Все может быть извращено. Злом может стать борьба за истину, за справедливость. Но сама по себе истина и справедливость не зло. И любовь мужчины и женщины не грех, более того: поэты не раз брали образ такой любви, передавая чувство близости к Богу. Это освящено опытом нескольких великих традиций.
Зинаида Миркина переводила Тагора, переводила суфиев, и сама она к этому очень близка. Она никому не подражает, когда сводит звезды к изголовью. Это само по себе у нее рождалось:
Нарастанье, обступанье тиши...
Нас с тобою только сосны слышат.
Прямо в небо, прямо в сердце вниди...
Нас с тобою только звезды видят,
Наклонившиеся к изгловью.
И остались мы втроем - с Любовью.
Для того лишь и замолкли звуки,
Чтоб Она могла раскинуть руки.
Для того лишь мир и стал всецелым,
Чтоб Она смогла расправить тело.
Задрожали, растеклись границы,
Чтоб Она сумела распрямиться,
Каждый миг ушедший воскрешая...
Боже правый, до чего большая!
Боже святый, до чего огромна!
Кто сказал, что Ей довольно комнат?
Кто задумал поместить под крышу
Ту, которая созвездий выше?
Кто осмелился назвать мгновенной
Ту, которая под стать вселенной?
В этом причастии звездному космосу есть что-то от возвращения к детству. Ребенку церковное причастие ни к чему. Он прикасается к сверхъестественному в игре, в сказке, с которой засыпает. Он открыт Богу, как залив открыт океану. У залива есть берега, неповторимые очертания береговой линии, но вода в нем - океанская. Есть начаток личности, но нет обособленности от любящих и от океанских волн. Наверное, поэтому было сказано: "...будьте как дети". Но выход на уровень свободного духа не простое возвращение к детству. Ребенок то открыт Богу, то закапризничал и плачет. Он почти одинаково любит сказки и сладости. Он не умеет бороться с соблазном обжорства и не замечает, как логически правильный строй языка постепенно отгораживает его от океана, как понимание причин заслоняет беспричинное. Океанская волна то перехлестывает через перемычку, то оставляет наедине в лужице. Океан еще не создал двойника в уме, и нет в ребенке сознательного движения к океану, нет образа океана как святыни, как высшей цели. Поэзия Миркиной одним из своих корней уходит в мир ребенка, но она знает и тоску неразрешимых вопросов и выходит поверх неразрешимого в космических образах прекрасной целостности:
Вот он звучит, тишайший в мире рог
Беззвучный гром, что, мира не нарушив,
Вдруг отзывает ото всех дорог,
Из тела вон выманивает душу.
Когда сей гром, сей рог тебя настиг,
Он протрубил: "Готовься к предстоянью!
Сейчас наступит вожделенный миг
Века обетованного свиданья!"
Сейчас... сей час... все глубже, внутрь. В упор.
И - собран дух. Аз есмь! И вот тогда-то
Выходишь ты в торжественный простор,
В великую расправленность заката.
И тянутся объятия зари,
И в этом нескончаемом полете
Единый возглас: "Господи, бери!"
О, убыль мира, истонченье плоти!..
И Он тебя воистину берет,
Тот, кто насущней воздуха и хлеба,
И длится нисхождение высот,
Земле на грудь приникнувшее небо...
И после полной близости, такой
Пронзительно мгновенной и бессрочной,
Приходит тот прозрачнейший покой,
Который люди называют ночью.
Хрустальный час. Он бережно принес
Желанный отдых. В тишине высокой
Дрожат крупинки благодарных слез,
Не пролитых из замершего ока.
Это очень точное описание вечера в Паланге. Сперва мы вглядывались в игру краснеющих лучей на ветках сосен, потом перешли через дюны к морю и созерцали зарю - до звезд. Но эротическая образность не только передает напряженность созерцания. Она одновременно бросает свет золотых вечерних лучей на страстную близость, продолжающую созерцание, близость как причастие Богу в любимом, как любовь к Богу через обожженную любовью тварь. В стихотворении, начинающемся с нарастания, обступания тиши, мы движемся от изголовья вверх, к звездам, а здесь, в созерцании объятий солнца с морем, - к символу космического соития в живом объятии. Два причастия сливаются вместе - и в созерцании приморского заката, и в созерцающем осязании тайны через чувство кожи.
Восполненность встречи двух восполненных включает в себя и "одиночества верховный час", о котором писала Марина Цветаева, час полноты внутренней свободы, погружения в бездну бесконечности и творческого порыва, вырастающего из ее глубины:
Одиночество - это свет,
Тот, в котором почти тону.
Нет опоры. Другого нет.
Но душа не идет ко дну.
Одиночество - это круг
Неба, крыльев моих разлет.
В мире нету врага, а друг
Одиночества не прервет.
Бесконечное торжество,
Когда сердце мое полно.
Друг мой просто войдет в него.
Нас не двое. Мы с ним одно.
Можно вспомнить современного богослова: отрешенность и одиночество - не пожизненное призвание, а часть большого ритма жизни.
Однако встреча, подобная нашей, случается редко. Чаще восполненность остается неразделенной. Тогда она держится на собственных крыльях, подхваченная духом любви, не ждущим и не требующим страстного ответа. А иногда ответ приходит после всех мыслимых сроков, поздно, даже слишком поздно, как в повести Гроссмана "Все течет".
Есть один замечательный эпизод в "Семиярусной горе" Мертона, книге (с подзаголовком "Автобиография веры"), которая разошлась в 20 млн. экземпляров на двадцати языках и еще ждет перевода на русский язык. На Томаса Мертона произвела огромное впечатление русская эмигрантка, добравшаяся до Нью-Йорка без единого цента в кармане. Работала в прачечной - и превратила свое невольное положение пролетарки в апостольское служение мирянки среди мирян: живя в тех же трущобах, где жили миллионы, отдавая большую часть сил монотонному, отупляющему труду. В этой борьбе веры с судьбой баронесса де Гюк приобрела такую силу духа, что выступления ее ошеломляли и поражали. Мертон, войдя в круг ее друзей, заметил, что священники внимали ей, примерно как в легендах о святой Екатерине, переспорившей пятьдесят докторов. Екатерина де Гюк создала Дом дружбы в Гарлеме и звала туда всех католиков, а Мертона особо. Он, поколебавшись, согласился, - как вдруг пришло другое решение. Приведу несколько строчек его рассказа об этом. Он очень короток: "Последние три дня прошли без заметных событий. Был конец ноября. Дни становились короткими и сумрачными.