Сергей Сергеев-Ценский - Бабаев
- Зла, как сорок тысяч ос! - говорит она, подымаясь, смотрит на него тяжело и неподвижно, как смотрят змеи. - Ведь могла уехать на курсы этой осенью... поймите - год потерян! В Петербурге теперь... электричество... улицы синие... народу - бездна!.. Мчалась бы с какой-нибудь Голубиной книгой под мышкой... а там сходки, споры... Ведь жизнь-то какая, - поймите!
На глаза ее, карие, с желтыми блестками, медленно просачиваются слезы.
Но Бабаеву самому странно, почему ее не жаль, почему хочется ее злить, смеяться над нею.
- На что вам курсы? - спрашивает он едко, закуривая папиросу.
От папиросы вьется дым, и в дыму скрывается она на миг, потом выступает.
- На что курсы? - повторяет он. - Ведь это вы так себе все... зря. - Он старается говорить лениво, обрубленными словами и наблюдает ее искоса, скривив губы. - Курсы... книжки... музыка... туалета-то сколько! - Думает в то же время: "Грубо! Зачем?" - но остановиться не может. - Фанты... хохот... томные взгляды...
- Сергей Ильич!
Она среднего роста, немного полная, и оттого к ней не идет жест возмущения, как идет он к женщинам высоким и стройным. Бабаев живо представляет себе высокую, стройную, с откинутой правой рукой, и Лидочка кажется ему модисткой, от которой не берут плохо сделанного платья, а она силится доказать, что сделано по журналу.
- Сергей Ильич! Не смейте!
- Учиться вам уже нечему, все знаете, - пропускает сквозь дым Бабаев, а выйти замуж только в таких гиблых местах и можно. Думаете, - отчего женятся? Женятся от скуки, поверьте. На курсах не выйдете, там не скучают... некогда скучать.
Он говорит тяжело и жестко. Ему кажется, что сейчас она сорвется с места, затопает ногами, упадет... что с нею будет истерика. Но она подходит к нему вплотную - горячая, выпуклая, - берет его за погон рукою и говорит неожиданно тихо:
- Ведь вам же скучно... Ведь вот вам же скучно... Ну, отчего вы не женитесь?
Глаза у нее теперь хорошие, простые, сквозные, как у очень маленькой девочки. Смотрят из-под мягких бровей прямо в его глаза. И две завитых прядки волос над ними тоже, кажется, глядят, просто, чуть-чуть стыдливо.
Здоровое, просящее ласки тело всего в двух вершках от Бабаева за каким-то простеньким сиреневым платьем с кружевами.
И никого нет в комнате, кроме трех белых кошек - Милки, Муньки и Мурки: спят все три рядом на старом диване.
- Ведь вы же не... пустынник? Вам нужна женщина... - говорит она, опустив глаза. - Почему же у вас непременно должна быть женщина с улицы... грязная... фи!.. больная... захватанная.
Ему странно, что она говорит это. От лампы свет падает сзади ее, и она в тени. Может быть, это помогает ей?.. Но он видит, что она пропустила что-то, и добавляет:
- С букетом дешевого одеколона... На лице белила... Каблуки у нее высокие, стоптаны набок... обязательно стоптаны набок... внутрь...
Почему-то вдруг становится тоскливо, робко. Лидочка берет в руку его жетон из училища. Рука у нее небольшая, белая; суставов на пальцах не видно, только ямочки.
Теперь она еще ближе к нему. Теперь от нее к нему перебросилась горячая сплошная сетка желаний и жжет.
- Вы - хороший... вы - умный... - говорит она, наклоняясь: голос у нее стал тверже, точно сквозь него прошел металлический стержень. - Вы - один... за вами ходить некому... Ну, кто о вас позаботится? Денщик?.. Разве не надоело вам: все один, все один...
Нужно взять ее... Нужно обхватить ее руками там, где она ближе всего к рукам, - в перегибе тела.
Глаза ее стали мутными - желтых блесток нет. Развилась и легла почти прямо одна прядка волос на лбу... У него в голове сплошной гул, точно звонят там в колокол.
Стукнул вдруг кто-то дверью из кухни - должно быть, кухарка. Кашлянул... Поднялась одна кошка, посмотрела жмурыми глазами, потянулась, задрала хвост, прыгнула на пол. Точно мяч упал. За ней другая - Милка, Мурка - нельзя было различить: все были белые, ленивые, с сонными глазами.
Руки его тяжелеют вдруг - невозможно поднять. Что-то поднялось в мозгу холодное, как сталь на морозе, и захотелось на улицу и чтобы иней падал с деревьев.
Встал со стула.
Голова ее пришлась вровень с его плечом. Кофточка на ней была широкая; она расплескалась в ней, как в ванне. Будет сидеть в ней год, два, десять лет... Три кошки будут спать на диване: Мурка, Милка и Мунька...
А те, на улицах, все ходят, ищут... все новые, веселые, без будущего, без прошлого - один вечер...
- И каблуки у них стоптаны внутрь... - говорит он вслух и потом повторяет, точно читает стих: - И - каблуки - у них стоптаны внутрь...
У Лидочки растерянное лицо. Что-то было натянуто, но вдруг оборвалось, и нельзя найти концов, чтобы завязать снова.
- За то, что вы жалеете меня, - благодарен, - говорит, улыбаясь, Бабаев. - Совет ваш выполню, женюсь... э, что там! - И добавляет тихо: - На одной из тех... с каблуками...
Хочется ему рассмеяться, чтобы это было еще обидней, но он уже не знает, зачем.
Две Милки трутся около ног и мурлычут.
- Так зачем же вы шляетесь сюда, зачем? - визгливо вскрикивает Лидочка.
"Как торговка!" - думает Бабаев.
Он ждал этого, и ему приятно, что она кричит. На лоб ее выбились еще какие-то ненужные, незавитые пряди, от этого у нее совсем семейный встрепанный вид.
Вытягивается перед глазами длинная улица с желтыми фонарями; деревья над головой синие, цвета индиго; с них падает иней то хлопьями, то мелкими тонкими кристалликами, точно сетка мреет. Чувствуется густой пахучий воздух - свежий, льдистый.
- Шлялись... торчали... Делали скучные мины!.. Зачем таскались? кричит Лидочка.
Он курит и старается выпускать дым так, чтобы закрыть ее лицо. Но оно проступает - красное, пухлое, жалкое.
- Пили... ели... Слушали, как я играю!.. Зачем слушали? - в тон ей кричит Бабаев.
Из кухни слышно, как жарится и шипит лук. Две кошки улеглись на ковре и играют; одна все хочет схватить другую за кончик хвоста и не может. Третья заботливо моет морду лапкой: гости.
У протертого дивана, большого шкафа и зеркала есть тоже какая-то своя тихая жизнь, должно быть, вся из мутных воспоминаний, как у очень старых людей. А кресла в чехлах даже похожи на смирных старушек, у которых на головах белые чепчики и на плечах шали.
Он бросает папиросу и идет одеваться. Ему кажется, что где-то около должно стоять ведро с помоями, и в полутьме прихожей можно наткнуться на него, свалить, разлить по полу. Окружил противный запах жареного лука.
- Ужинать не останетесь? - спрашивает Лидочка.
Он глядит улыбаясь: ему странно, что у нее такой озабоченный, домовитый вид.
Но она выходит за ним к двери и шепчет:
- Милый... Хороший! Вы не сердитесь? Вы никому не скажете? Вы придете?
Рука ее, такая горячая, мягкая, так долго не хочет выпускать его руку и опять те же просящие, стыдливые блестки в карих глазах, и скромны и далеки кружевные нашивки над грудью.
V
Снег падал и застывал на земле. Шаги пели. Бабаев слушал их, вдыхал холод, думал о том, что есть в его душе одно могучее, и это могучее жадность... Припасть сразу ко всем ключам жизни и выпить... Жизнь! Проносилась она звучная, сверкающая, знойная, с бездонными провалами восторга и страдания, с падениями и подъемами... где проносилась?
Тянулась из-под ног вперед и назад улица, мутная вблизи, черная вдали, проколотая насквозь фонарями, а там, за улицей, лежало снежное поле. Тихо было здесь, около, а там еще тише, впереди и сзади.
Собор пустынности вырос и закруглился со всех сторон. Лидочка Канелли мелькнула с распущенной прядкой волос - мелькнула, как стена, и пропала.
У невысоких домов был стерегущий вид, как у старых мышеловок. Были они пятнисты от снега, и оттого, что были пятнисты, казались еще подлее и гаже. Кое-где сочился желтенький свет из щелей ставней.
Тявкнула собачонка, точно вздрогнула, испугавшись. Вышел из-за угла ночной сторож в высоком тулупе. Черная, очень скучная, длинная тень от него поползла, как змея, через улицу в кучу тесных домов спрятаться там от беспокойного света фонаря. Сторож посмотрел на Бабаева одним, чуть видным сквозь воротник тулупа, скользящим глазом. Бабаев чуть посмотрел на сторожа и прошел мимо, только почему-то более четко и звонко взял шаг и поднял голову.
Снежная сетка реяла и плыла впереди. Вырываясь из темноты, снежинки тоскливо кружились, как слепые мотыльки, около огоньков улицы, и было страшно Бабаеву, что чего-то нет, нет и нет...
Последний домишко улицы, темный, с насупленной камышовой крышей, был особенно выпукло ясен, потому что был одинок. За ним серело поле.
Стало видно вдруг, что есть в небе луна, за каким-то мутным руном облаков, оконченная, навеки притянутая к земле луна, остановилась, как испуганный глаз, и светит.
Около ног на дороге комья снега были, как камни, строги в линиях, и сколько ни шел вперед Бабаев - все под ногами внизу лежали комья снега, как камни.
А вправо и влево дымилось поле, и где-то очень далеко, под тем местом, где разорвались облака в небе, легла на снегу белая яркая полоса, ненужная и немного жуткая, которую хотелось затереть, чтобы не видеть.