Лив Нансен-Хейер - Книга об отце (Нансен и мир)
Чуть позже он продолжал писать:
«Здесь холодно и безотрадно пусто. В ночи за окном луна озаряет заснеженную землю. Жизнь? Бесцельное блуждание лунатика. О, какой кошмар, а я-то хотел проснуться. Теперь я хочу уснуть».
После смерти мамы он заболел и слег и в бреду все хотел проснуться от кошмара. Теперь кошмар стал явью. Жизнь шла своим неумолимым чередом без мамы, а он, человек действия, не в силах был продолжать жить. Каждому, близко знавшему отца, становилось ясно, как глубоко он подавлен, а ведь я изо дня в день была с ним рядом. Меня пугал его угрюмый взгляд. Ведь недавно он болел, чего раньше никогда не случалось, и это тоже беспокоило меня. Сам он уверял, что у него ничего не болит. «Не беспокойся обо мне, думай о детях»,— вот его постоянная отговорка. Я с трудом верила ему, выглядел он больным.
Но где же было мне, девчонке в неполные пятнадцать лет, догадаться, какие тяжкие думы одолевали отца в то время! Лишь спустя одиннадцать лет я наконец решилась заговорить с ним о том, что мучило нас, каждого по-своему, в те дни. И тут только мне стало ясно, как тяжко ему тогда пришлось. Сама я знала слишком много и слишком мало о том, что произошло. Я видела, как удручена была мама за несколько лет до смерти. Она сама говорила, что это из-за неуверенности в том, любит ли ее отец по-прежнему. Я видела также, что ее настроение улучшилось в последний год жизни, и она уверяла, что все опять хорошо. Если бы ничего не случилось, я, наверное, просто забыла бы все это, но сейчас, после маминой смерти, я снова принялась об этом думать и никак не могла отделаться от этих мыслей. Если бы я только знала, что отца терзает именно это! Да, если бы мы поговорили с отцом тогда же, насколько легче было бы нам в последующие годы! Но отец был растерян, замучен угрызениями совести и не мог никому довериться. А я тоже была растеряна и измучена, мне не хватало не только мамы, но в какой-то степени и отца тоже.
Люди были добры. Многие приезжали с утешениями, но получалось так, что они сидели погруженные в свою печаль, потому что многие горевали о маме. Я могла говорить только с маминой сестрой, тетей Малли. Она всегда находила нужные слова. Коре одиноко думал о своем. Мы были слишком близки по возрасту, чтобы я могла стать ему «мамой». При нас его мордочка часто бывала печальной, но на улице с друзьями он старался не подавать виду. С тремя младшими было легче. Они были рады моей ласке, и с ними я могла играть. Для меня они были спасением, еще и потому, что в их душах не так укоренилось горе.
В нашем хозяйстве не произошло больших изменений. Кучер Юхан заботился о лошадях, отоплении и делал всю черную работу по дому. Кухарка готовила привычную нам еду и вела счета, без всякого нашего вмешательства. Лилли убирала в доме, а все заботы о детях легли на замечательную Хельгу. Все эти люди думали об одном — сделать для нас все как можно лучше, и этим очень помогли отцу.
Мною больше всех занималась Лилли, мне никогда не забыть этого. Она старалась получше прибирать комнату, стирала и чинила мою одежду и следила, чтобы в школе я выглядела не хуже других. По вечерам она тихонько поднималась ко мне и сидела на краешке кровати, пока я не засыпала. Лилли попробовала было следить за моими уроками, но тут у нее ничего не вышло. Как отец не мог взяться за работу, так и я не могла заниматься уроками. В конце концов, по совету тети Малли отец забрал меня из школы в Бестуме. Я помню, как он сказал, что мне лучше сначала прийти в себя, а потом сразу сдать экзамен за весь курс в другой школе. Он говорил все так ласково и осторожно, что я не сразу поняла, что речь идет о школе. Но я обрадовалась. Участие учителей и учительниц, молчаливые, вопрошающие взгляды одноклассниц — все это было невесело.
Проходили недели и месяцы. Я почувствовала нечто похожее на облегчение, когда весной 1908 года отцу пришлось снова поехать в Лондон. Договор о суверенитете, его основное дело в Лондоне, давно был подписан, но сейчас отцу нужно было закончить множество других дел и подготовить все для своего преемника, секретаря миссии Юханнеса Иргенса. Да и король Эдуард хотел, чтобы отец оставался послом до официального визита в Норвегию его и королевы Александры — первого после того, как принцесса Мод стала норвежской королевой. Визит состоялся в мае, и отец наконец освободился. Помню его слова: «Итак, слава богу, эта глава окончена. И никогда больше...». А затем огорченно добавил: «Как это долго тянулось».
Он думал о маме и о том, что работа в Лондоне разлучила их. Он не мог знать тогда, как пригодится ему опыт работы посла через десять лет, как пригодятся ему знание европейской политики и те связи, которые завязались у него в Англии и с правительствами и королевскими домами других стран.
Вернулся отец из Лондона в мае 1908 года вместе с английской королевской семьей, и вскоре королева Александра и принцесса Виктория вместе с нашей королевой Мод посетили Пульхёгду. Мы заранее вышли во двор встречать гостей. Мы, конечно, с волнением ждали встречи с английской королевой, а отец предупредил нас, что нужно приседать и пониже кланяться. И вот они подъехали к усадьбе в открытых экипажах, запряженных лоснящимися вороными. На кучерах были сверкающие золотом ливреи и цилиндры, а на спинах лошадей — белые сетки.
Королева Александра оказалась такой же сердечной и простой, как наша королева, и мы очень скоро перестали стесняться. Все же в ней было что-то величественное — она такая прямая и статная, и ни одной морщинки на красивом тонком лице. На королеве Александре было фиолетовое шелковое платье с широкой юбкой и со шлейфом. Впрочем, все дамы были в длинных, по тогдашней моде, платьях.
Малыш Осмунд сразу подбежал к королеве Мод и уже не отпускал ее руки. Королева умела обращаться с детьми, они сразу чувствовали к ней доверие. Она очень любила нашу маму и поэтому была особенно ласкова и приветлива со всеми нами. Разговоры с отцом она вела в шутливом тоне, который легко было поддержать, и на душе теплело, когда мы видели, с какой гордостью она показывала своей матери и сестре Пульхёгду и окрестности. Отец потащил всех наверх, на крышу башни. Он показал им фьорд, мыс Несодден и лесистые холмы. Он рассказал им о своем детстве, когда соседняя усадьба Форнебу принадлежала его дяде Фредрику Ведель-Ярлсбергу. Все слушали его с живым интересом и дружно и искренне восхищались открывшимся сверху видом. Как сказала королева Александра, королева Мод ничего в своих рассказах не преувеличила, Норвегия — «a wonderful country»[138].
Еще бы, думала я, весной стоит посмотреть на Форнебу, и, конечно же, высокие иностранные гости должны так же, как и мы, увидеть, что у нас тут самое красивое место в мире. Зато отцу приходилось тяжко. Я видела это по его лицу и по тому, как у него вырвалось: «Как Ева любила нашу весну!» Мне тоже было не легче. Каждый распустившийся цветок напоминал мне, как радовалась мама, когда я прибегала к ней с цветами. А когда березы окутывались светло-зеленой дымкой и в сумерках заводили свои песни дрозды, мне вспоминалось мамино лицо, когда она слушала пение птиц.
Мольтке My, который поддерживал с нами связь по телефону, чтобы лишний раз не беспокоить отца, всегда спрашивал, как дела у меня и малышей. И потом добавлял: «А у папы? Как он, по-твоему?» Однажды я ответила, что не знаю: «Папа — сфинкс». Мольтке посмеялся над моим ответом, но сам тоже тревожился за отца. Он-то знал, что теперь уж некому разгадать сокровенные мысли сфинкса.
Настало лето. Отец продал усадьбу Сёркье, и туда мы уже не поехали. Не знаю даже, огорчились ли мы. Никто из нас не мог даже представить себе, как теперь, когда умерла мама, мы будем жить там, эти места как бы принадлежали маме. Прежде чем принять решение, отец посоветовался со мной, и я согласилась: нельзя представить себе Сёркье без мамы. На лето меня пригласила подруга к своим родителям в Тунховфьорде в губернии Нумедаль. Эта поездка принесла новые, интересные впечатления, и я писала отцу о прогулках в горы, о рыбалке, о наших развлечениях. Отец отвечал, что рад за меня, раз мне так хорошо. А о себе ни слова. Не могла я сказать ему, что мне вовсе не так уж весело.
Осенью 1908 года я поступила в женскую школу Халлинга. Она была на улице Жозефины, в центре города. Для меня это был резкий перелом — ведь я не привыкла к городу. Почти все мои одноклассницы были уже настоящими барышнями, после уроков они даже кокетничали с учениками офицерского училища на улице Карл-Юхансгате. Они, прямо как взрослые, собирали волосы узлом на затылке и носили длинные юбки; как завзятые театралки, болтали о театре и вздыхали по актерам. Я слушала, раскрыв рот от удивления.
Учителя держали себя с нами, как со взрослыми, обращались на «вы», а в дверях галантно пропускали вперед. Учительницы тоже разговаривали с нами, как равные с равными, и мы от этого вырастали в собственных глазах. Больше всего я сдружилась с милой Тео Реймерт, она преподавала нам историю религии, и с учительницей рисования Кларой Ауберт, за неукротимую фантазию директор школы Халлинг прозвал ее Klara Fantastica. Она и другим не мешала фантазировать. Поскольку рисование давалось мне легко и она не боялась, что я осрамлю ее на экзамене, то на ее уроках мне позволялось рисовать что вздумается.