Евгений Трубецкой - Из прошлого
Эти портреты, карельская мебель и огромная трубка старого князя, которую он не мог закурить без камердинера, так как для этого нужно было зажечь в ней целый костер, все это было будничным парадом дедушки. Но кроме того у него был еще особый праздничный парад, который развертывался в полном своем блеск 2 июля, в день престольного церковного праздника Ахтырской Богоматери и Ахтырскаго праздника.
Как я любил этот день! С утра появлялись на лугу между домом и церковью палатки, торговавшие семячком, пряниками и иными гостинцами для народа. Потом мы отправлялись к обедне, в церковь, где стояли на особом княжеском месте, обнесенном балюстрадой. Весь день водились хороводы с песнями, а к вечеру народ приходил к большому парадному крыльцу, открытой террасе со ступеньками, где совершался торжественный выход дедушки к народу, своего рода высочайший выход.
Дедушка садился на кресло - смотреть, как мальчишки и парни лазили доставать подарки, {12} навешанные на высокие мачты, намазанные мылом, гармоники, картузы, красные кушаки. Первые скользили, не долезали; наконец, при общем ликовании, какой-нибудь догадливый парень натирал руки смолой и долезал. Когда все подарки были сняты, начиналась раздача подарков бабам и девкам - раздавались бусы, платки и ленты. Бабы выстраивались чинно в ряд, подходили по одной, целовали дедушкину руку, лежавшую на подушке, а из другой руки получали подарок. Но при этом дедушка дарил только своим бывшим крепостным из Ахтырки и Золотилова, двух его деревень. Как не спутать своих с чужими? Для этого шеренга баб проходила к дедушке между двумя нашими бывшими кормилицами - Феклой и Mapией, от которой получали аттестацию: "своя - чужая, своя - чужая". Своей давались бусы, а чужой кормилицы давали в шею. А в это же время около баб увивался Михаил Осипович Вивьен, домашний доктор-акушер. Он играл тут двусмысленную роль придворного и уверял при этом, что ищет среди баб кормилиц для дедушкиных внучат. А мы в это время кидали пряники в народ и забавлялись при виде толпы мальчиков, которые барахтались в песке, ловя пряники. Праздник заканчивался хороводами с плясками или просто хороводами под визгливые звуки песни:
"Да сляды мои, сляды,
Довяли меня сляды
До бядушки до бяды..."
{13} Дедушка удалялся в свои внутренне покои, а мы в свой флигель, но картина врезывалась в память надолго. Вот и сейчас она у меня перед глазами, словно я ее вечера видел.
Дедушка не только требовал, чтобы все кругом подчинялись стилю, но он и сам ему подчинялся, и оттого не было в жизни большего систематика. Раз заведенный порядок повторялся у него изо дня в день, из часа в час. Все те же часы вставания, все та же каждодневная прогулка с сидением точно определенного количества минут на названной в его честь княжой скамейке в парк. И никакая погода не была в состоянии изменить этого обязательного для него расписания.
Однажды в холодный дождливый осенний день, моя мать сопровождала дедушку во время прогулки. Когда он, по обыкновенно, сел на княжую скамейку, она тоже хотела посидеть вместе с ним, но он дрожащей от холода рукой вынул из кармана часы и, посмотрев на них, сказал :
"Allez, allez ma chere a la maison, je crains que vous vous refrodirez; quant a moi, je dois encore rester dix minutes sur ce banc."
И досидел.
Но надо сознаться, что на ахтырских скамейках и в самом деле посидеть хотелось -так все было живописно. А глаз, привыкший к стилю, радовался тут на каждом шагу. Мостики, переброшенные через ручьи, с грациозными перилами в березовой коре, круглая одноэтажная беседка "гриб", двухэтажная беседка "эрмитаж" с {14} мезонином и перилами в березовой коре, с дивным видом с лесистого холма на дом, утопающий в зелени на противоположном берегу реки, пристань для лодок в стиле дома. Весь этот огромный сад с вековыми деревьями, березами, липами, тополями, соснами и елями был раскинут по холмам по обоим берегам реки Вори, запруженной и образующей в Ахтырке широкую водную поверхность с островом по середине, куда мы часто ездили на лодке. Все это было с любовью и с удивительным вкусом устроено моей прабабушкой (Кн. Иван Николаевич, умерший в 1844 г., был женат на кн. Наталии Сергеевне Мещерской, р. 28 янв. 1775 г., умерла 19 апр. 1852 г., похоронены в Троицкой Лавре в семейном склепе под Трапезной церковью.), матерью дедушки. И он, родившийся в конце XVIII века, увековечил ее память небольшим памятником-колонкою на возвышении на берегу реки с выгравированными стихами собственного сочинения в до Пушкинском стиле.
Тебе, мать нежная, драгая,
Я памятник воздвигнул сей,
Чтоб ум твой, доблесть вспоминая,
Излить здесь глас души моей.
Ты местность эту сотворила
Храм Божий, воды, дом и сад,
Саму природу победила,
Всему дав стройный дивный лад.
Вся жизнь твоя была сплетенье
Забот семейных и трудов,
И здесь нашла ты развлеченье
У Вори милых берегов... {15}
Да будет в век же вспоминанье
Сей памятник делам твоим,
А мне то сладостно сознанье,
Что сын воздал достойно им.
(Новыми владельцами памятник этот был снять с холма и перенесен к церкви, где и находится в настоящее время.).
Самое выражение чувств у дедушки было стильно. Чувство, как бы оно ни было сильно и естественно, все-таки должно было не выливаться само собою, а непременно облекаться в подобающие ему и предписанные дедушкой формы. В данном случае постановка памятника сопровождалась панихидой и молебствием на открытом воздухе. Когда после того памятник стал на сооруженный для него холмик из дерна, - "князь прослезился", так рассказывали мне его бывшие дворовые.
Иногда, благодаря привычке диктовать время, место и вообще форму чувства, трагическое сочеталось с комическим. Моя бабушка - княгиня Эмилия Петровна (Рожд. графиня Витгенштейн-Берлебург. Отец ее - фельдмаршал граф Петр Христианович пожалован князем. Мать - Антуанета Станиславовна Снарская.), жена дедушки, была дама властная, строгая и деловитая, замечательная хозяйка и с большим характером. Все управление имениями лежало на ней, потому она постоянно разъезжала. Дедушка ее любил по своему, но больше побаивался, и особой близости между ними не было, почему он и предпочитал летом отдыхать без нее один в Ахтырке. Однажды, во {16} время одной из своих поездок по имениям, бабушка внезапно скончалась где-то на почтовой станции. Дедушка был сражен и сам так о себе рассказывал : "Только я приехал на ту станцию, тотчас спросил, где то кресло, на котором она, матушка моя, скончалась, опустился на то кресло и зарыдал". Лица, сопровождавшая его, передавали, что рассказ был не совсем точен: дедушка, очевидно, ехал на станцию с намерением поступить так, как он рассказывал. Но при исполнении его намерения произошла ошибка. Ему сказали: "Ваше сиятельство, не на то изволили кресло сесть." Дедушка рассердился, накричал на всех, потребовал "то самое кресло" - и все-таки исполнил задуманное, опустился и зарыдал.
Дедушка, разумеется, не притворялся. Он так входил в роль, что искренно себя обманывал. И это ему поразительно удавалось. Однажды случилось с ним горе менее трагическое, но все-таки горе. Служа сенатором в одном из московских департаментов сената (в конце 60 годов еще были такие), он носил свой генеральский мундир и золотую шашку "за храбрость". Тяжело было старому николаевскому генералу, когда вышло какое-то разъяснение, в силу коего он должен был облечься в штатское. Помнится, и нас детей смущал этот непривычный вид дедушки в сюртуке. А каково было ему, старику, когда солдаты и офицеры на улицах перестали отдавать ему честь. Начались хлопоты и он увенчались успехом. Когда разрешили мундир, радость была большая. Но в мировоззрении дедушки {17} радость, как и всякое другое чувство, подчинялась общей жизненной архитектуре, определенному строю и порядку чувств. Самое настоящее место радости было в день его рождения; но затруднение заключалось в том, что телеграмма о возвращении мундира пришла несколькими днями раньше.
Дедушка сделал усилие и умудрился на несколько дней скрыть от самого себя радостное известие. В день рождения был парадный обед, на котором присутствовали дети и многочисленные родные. Все знали про телеграмму, но никто не смел о ней обмолвиться. Дедушка обедал в штатском и горько жаловался: "Вот какие времена настали, совсем житья нет на свете, не ценят боевых заслуг старого генерала, должен кончать жизнь в штатском". - Эти слова были предисловием к подаче шампанского, а с шампанским вместе подали и телеграмму, послужившую сигналом к поздравлениям и общей шумной радости.
Помнится, и люди, населявшие наш ахтырский мир, были так же стильны, как и сам дедушка. Бывало, мы, дети, в сопровождении гувернантки-француженки выходим гулять мимо кухни и слышим какой-то интригующей детское любопытство стук в ступке или дробь ножей, рубящих котлету. А на любопытный детский вопрос, что это готовят, повар Максим Андреич, выученик француза, и потому любивший щеголять иностранными словами, бывало, отвечает: - "Букенброд, прямо класть в рот." - "А что такое букенброд?", раздаются детские голоса. "Се тре журавли, мусью", {18} слышится ответ при дружном детском хохот. Еще типичнее Максима был карлик Игнаша, шестидесяти лет, неизменно приезжавший с дедушкой в Ахтырку и стрелявший щук из крошечного ружья, специально для него заказанного. Этого Игнашу я отлично помню, но из рассказов знаю, что еще раньше, в крепостную эпоху, у дедушки была и карлица, специально подобранная к Игнаше пара. Старшие рассказывали, что однажды за пасхальным столом дедушка приготовил бабушке сюрприз: на столе красовались два огромных кулича, из которых затем, при звук музыки, вышли спрятанные там Игнаша и карлица. К этим типам следует присоединить еще многочисленных наших обожающих кормилиц, настоящих и бывших, да седого как лунь, полуслепого кучера Родионыча, человека еще екатерининской эпохи, который по старости и дряхлости мог управлять дрожащими руками только парой "рыженьких", столь же ветхих, как и он, коней, и выезжал на каком-то невообразимом старинном фаэтоне, больше для декорума или в те дни наших приездов в Ахтырку, когда для встречи на станции мобилизовались все наши перевозочные средства.