Р Иванов-Разумник - Тюрьмы и ссылки
Я в Кашире все время ждал ареста: всех бывших ссыльных подвергали новому заточению. Наступал сентябрь 1937 года - разгар "ежовщины", - когда я вдруг получил от московского друга письмо с просьбой приехать и взять у него мой экземпляр Чехова (под таким псевдонимом скрывалась консервная банка с рукописью). Московский друг мой был запуган не менее других. Он выкопал мою рукопись из ее годовой могилы, вернул ее мне и дал понять, что хорошо бы нам "некоторое время" вообще не общаться - ни лично, ни письменно. Я взял "Юбилей" и вернулся с ним в Каширу. Что было делать с рукописью? Благоразумие требовало - немедленно сжечь ее. Велика, подумаешь, потеря для потомства! Но - жалко было: материал все же был характерный. А потом: вдруг меня и минует новая чаша обыска, ареста, тюрьмы и всего {14} последующего? Я понадеялся на русский "авось" и оставил у себя рукопись.
В моей убогой каширской комнатке, где еле вмещались кровать, столик и стул, стоял, вместо буфета, большой деревянный ящик, поставленный "на попа"; между двумя верхними досками его я и втиснул свой "Юбилей", прикрыв сверху доски скатертью. И хорошо сделал, ибо "авось" не оправдался: через несколько дней свершилось неизбежное, явились агенты каширского НКВД по предписанию из Москвы, произвели обыск, забрали все бумаги и рукописи, - а "Юбилея" между двумя досками "буфета" не заметили, - арестовали меня, отвезли в Москву - и начался новый круг тюремных испытаний, продолжавшийся почти два года. Только в середине 1939 года, когда Ежова уже убрали и началась эпоха сравнительного террорного затишья - выпустили меня из московской тюрьмы с документом, что освобожден я "за прекращением дела", ввиду отсутствия состава преступления...
Каким же образом уцелел "Юбилей", остававшийся между двумя досками моего импровизированного "буфета"? Не могу не помянуть здесь добрым словом моего каширского соседа, бывшего железнодорожного кондуктора, Евгения Петровича Быкова. Его долго трепали с допросами в каширском НКВД, требуя, чтобы он показал, какие "контрреволюционные разговоры" вел я с ним в течение года моей жизни в Кашире. Е. П. Быков имел стойкость вытерпеть ряд допросов с угрозами и показать чистую правду, что никаких подобных разговоров я с ним не вел. А для такого показания надо было иметь большое мужество. Ведь показал же мой каширский сосед (и показания его мне были предъявлены следователем, как одно из обвинений), с которым я не был знаком и даже не кланялся при встречах на улице, ведь показал же он по приказанию каширского НКВД, что он своими глазами видел, как ко мне приезжали из {15} Москвы какие-то подозрительные люди, и что он своими ушами подслушал в вагоне поезда из Каширы в Москву, как я, провожая этих подозрительных людей, вел с ними возмутительные разговоры. Нужно заметить, что за весь год моей жизни в Кашире ко мне ни разу никто не приезжал. Несмотря на целый ряд допросов и угроз, Е. П. Быков устоял и показал только правду, - что, по советским нравам, должно рассматриваться, как редкое мужество.
После моего ареста жена приехала в Каширу за моими вещами, и тут, разбирая "буфет", случайно нашла между двумя досками тетрадь "Юбилея": видно не судьба была ему погибнуть ни в земляной, ни в дощатой могиле. Когда в середине 1939 года я вышел из тюрьмы, а еще через год попал в Царское Село, то стал дополнять "Юбилей" новыми главами, описывающими жуткую тюремную эпопею 1937-1939 годов.
К началу войны, к середине 1941 года, я не успел закончить эту работу - и очень сожалею об этом, потому что тогда, по свежей памяти, я мог бы записать многое такое, что за последующие годы скитаний начисто выветрилось из памяти (например, десятки фамилий сокамерников). Всегда ожидая нового ареста - так мы жили! - я держал "Юбилей" запрятанным среди десятка тысяч томов моей библиотеки - и случайно спас его после немецкого разгрома моей библиотеки осенью 1941 года. И здесь, видно не судьба была ему погибнуть. О разгроме этом я рассказываю в другой книге ("Холодные наблюдения и горестные заметы") и здесь не буду повторяться.
Прошли года. Вместо советских концентрационных лагерей, война занесла нас с женой за проволочные заграждения немецких "беобахтунгслагер" в городках Конице и прусском Штатгарте - на полтора года. Работать в них было немыслимо. В середине 1943 года вышли мы на свободу и поселились у {16} родственников в Литве, где я в течение восьми месяцев успел написать, дописать и обработать три книги, частью привезенные в черновиках еще из России - "Писательские судьбы", "Холодные наблюдения" и "Оправдание человека". Окончательно обработать "Юбилей" все еще не приходилось. В начале 1944 года вихрь войны погнал нас на запад, нашли приют и привет в семье новоявленных друзей, в городке Конице; там я теперь и дорабатываю многострадальный "Юбилей", дописываю свои воспоминания о тюрьмах и ссылках.
"Юбилей" остается основной частью всей книги. Дописываю лишь страницы, посвященные тюремным переживаниям и впечатлениям 1937-1939 гг., а в виде введения - рассказываю о двух первых моих тюремных сидениях, имевших место задолго до "Юбилея". В тетрадях моих воспоминаний, погибших в чреве НКВД, рассказ был доведен до студенческих лет, до известной в истории русского революционного движения демонстрации 4 марта 1901 года у Казанского собора, после которой я попал в Пересыльную тюрьму и получил таким образом первое тюремное крещение. Теперь начинаю с рассказа о нем введение в настоящую книгу.
Прошло после этого первого крещения почти двадцать лет - ив 1919 году крещение повторилось уже в "самой свободной стране в мире", в стране Советов. Рассказ об этом "анабаптизме" составляет второе введение в предлагаемую книгу. Дальше идет давно написанный многострадальный "Юбилей", чудесно избежавший и могилы в земле, и могилы среди досок "буфета", и сожжения в крематории НКВД. Заключает все этот рассказ о тюрьме 1937-1939 гг., надеюсь последней в моей жизни.
Я знаю, что все рассказываемое мною - мелко и ничтожно по сравнению с тем, что переживали десятки и сотни тысяч сидевших в советских тюрьмах, концлагерях, изоляторах в течение долгих лет. {17} Великое дело, подумаешь, в общей сложности года три тюрьмы и столько же лет ссылки неподалеку от культурных центров России! Но мне кажется, что и тот тюремный быт, который я описываю, и те следственные методы, объектом которых был не я один, заслуживают описания и закрепления на бумаге
Молодцам юным на поучение,
Всем на услышание...
Апрель, 1944.
Кониц.
Иванов-Разумник.
{19}
ПЕРВОЕ КРЕЩЕНИЕ
I.
Время действия - полдень 4 марта 1901 года, место действия - площадь Казанского собора в Петербурге. Площадь залита многочисленной толпой: студенты "всех родов знания", главным образом универсанты, но много и технологов, и горняков, и путейцев; молодые девушки - слушательницы Высших Женских Курсов. Много и штатских людей, среди них не мало и пожилых. Вижу в толпе седобородую и всегда весело-оживленную фигуру известного публициста Н. Ф. Анненского; неподалеку от меня две восходящие марксистские звезды - ходившие тогда в социал-демократах П. Б. Струве и наш университетский профессор М. И. Туган-Барановский. Но молодежь - преобладает, заливает густою толпой всю громадную площадь. Тротуары Невского проспекта тоже залиты и просто любопытствующими и втайне сочувствующими зрителями: всем известно, что ровно в полдень, когда ударит пушка с Петропавловской крепости - студенты пойдут демонстрацией по Невскому проспекту.
На демонстрацию эту созвал нас подпольный студенческий "Организационный Комитет", чтобы выразить этим протест против мероприятий министра народного просвещения Боголепова, создателя "временных правил" о сдаче в солдаты студентов, наиболее замешанных в бурно развивавшемся студенческом движении. Боголепов был убит выстрелом бывшего студента Карповича 14-го февраля 1901 года, но "временные правила" не были отменены. В виде протеста мы объявили забастовку в стенах университета, а {20} теперь заключали ее демонстрацией на улицах города; тысячи студентов отозвались на призыв Организационного Комитета. В этот день после демонстрации арестовано было около полутора тысяч студентов, в том числе и я.
II.
Итак - я в тюрьме! - в первый, хотя, как оказалось, к сожалению, и не в последний раз в своей жизни. С любопытством стал я осматриваться.
Большая светлая камера шагов в пятнадцать длиною; широкое, забранное решёткой окно, а из него - далекий вид на сады Александро-Невской Лавры и на южные кварталы Петербурга. Двери в коридор нет, ее заменяет передвигаемая на пазах решётка с толстыми прутьями, сквозь которые можно просунуть не только руку, но, пожалуй, и голову. Посередине камеры - длинный узкий стол и две такие же длинные скамьи; несколько табуреток. Вдоль правой стены - двенадцать подъёмных коек, вдоль левой - восемь, а в левом углу - сплошная железная загородка в рост человека, за ней - уборная, культурные "удобства" с проточной водой, раковина и кран. Какой-то остряк, пародируя наши студенческие "временные правила", уже вывесил в этом укромном уголке "временные правила" для пользования сим учреждением: воспрещается входить в него за час до и за час после обеда и ужина. Койки - легкие, подъёмные: