Идеологические кампании «позднего сталинизма» и советская историческая наука (середина 1940-х – 1953 г.) - Виталий Витальевич Тихонов
По отношению к учебе среди студентов были те, кто действительно пришел за знаниями и, возможно, хотел связать свое будущее с наукой, и те, для кого университет был трамплином, социальным лифтом. По воспоминаниям филолога С. Б. Бернштейна, проходившего обучение в середине 30-х гг. в МИФЛИ, студенты разделялись на «академистов», то есть тех, кто отдавал свои силы учебе, и «активистов», тративших свое время на партийные заседания, общественную работу и разоблачения классовых врагов, и практически не утруждавших себя учебой[217].
Вообще, отметим, что первые курсы 30-х гг. оказались в уникальной ситуации, когда предыдущие официальные концепции оказались отвергнуты, а новые еще формировались. Не было учебников, что делало обучение максимально приближенным к самостоятельному поиску.
Разница в возрасте и жизненных целях поступивших, безусловно, была почвой для конфликтов, если не явных, то уж скрытых точно. Студенты разбивались на компании, формировавшиеся по интересам, социальному статусу, менталитету, даже на землячества. Шла скрытая борьба за повышенные сталинские стипендии, рекомендации в аспирантуру, послевузовское распределение и т. д. В этой среде было немало и тех, кто отнюдь не интеллектуальными способностями пытался пробить себе дорогу в жизнь. Б. Г. Тартаковский описывает некоего Никончука, который написал донос на А. Я. Авреха. Доносчик сразу же оказался в изоляции[218]. Никончук пользовался заслуженной известностью не только на курсе Тартаковского, о его деятельности был осведомлен весь факультет. М. Г. Рабинович, учившийся на курс младше, также описывает его в своих мемуарах[219]. Он свидетельствует: «Были среди нас и добровольцы, стремившиеся “помочь органам госбезопасности” раскрывать новых и новых “врагов народа”. Одни из них были откровенны и, надо сказать, к чести тогдашнего студенчества, вызывали всеобщее отвращение»[220]. Такие люди были, как правило, невежественны, с абсолютным отсутствием каких-либо талантов. Идейная борьба виделась им единственной возможность оказаться на «празднике жизни». Еще одного такого представителя описал А. С. Черняев: «Ореханов, например, во всеуслышание на уроке латыни заявил, что слова из “Gaudeamus igitur”… содержат в себе троцкизм. В другой раз он уверял нас, что “Капитал” Маркса так называется потому, что это капитальный труд. Всех нас, членов “его” же группы, он называл только по фамилиям: “товарищ Черняев”, “товарищ Хромов”. Его никто не видел улыбающимся или смеющимся»[221].
Но М. Г. Рабинович специально выделяет и другой типаж «помощников» органов. Это были идейные и умные борцы, хотя, как намекает Рабинович, отнюдь не столь бескорыстные, как это могло показаться. Среди них автор воспоминаний называет М. Я. Гефтера, описывая его роль в борьбе с врагами народа на факультете. Причем такие идейные борцы, по мнению Рабиновича, «были в самом деле полезнее тогдашним органам, чем разные никончуки»[222]. Отметим, что в послесталинский период с Гефтером произошла известная идейная трансформация, приведшая его в лагерь диссидентов[223].
Впоследствии эти люди оказались на преподавательской работе в лекториях, партийных школах, в столичных и провинциальных вузах, в идеологических органах. Роль представителей обоих типажей в идеологических погромах 40-х гг. несомненна.
Репрессии 1937 г., естественно, затронули и исторический факультет МГУ. Исчезали преподаватели, студенты, члены их семей. Был репрессирован первый декан Г. С. Фридлянд. «Едва ли не каждый месяц кто-то исчезал, и самое имя его нам приказывали забыть»[224]. Но реакция на события определялась тем, что молодые студенты считали «борьбу с врагами народа» необходимостью, а необъяснимые аресты — досадными ошибками. Они «были воспитаны в духе глубокой веры не только в справедливость “нашего дела”, но и в непогрешимость руководства во всех его ипостасях»[225]. Перехлесты объяснялись действием отдельных людей, например, Ягоды. Этот психологический феномен подчеркивает и Рабинович, который вспоминает, что если в виновность близких людей не верили, то «при всем этом мы верили в вину лиц, более от нас удаленных. Верили в существование “пятой колонны”»[226]. Учившаяся на историческом факультете в 1934–1939 гг. В. Н. Чистякова подтверждает, что такой взгляд был типичным: «Нам тогда говорили, что эти люди [репрессированные преподаватели. — В. Т.]- враги народа, и что они повинны в преступлениях против Советской власти. Тогда мы, конечно, верили тому, что нам говорили… Представление о них как о врагах народа никак не укладывалось в моем сознании»[227].
Авторы воспоминаний по-разному описывают атмосферу «Большого террора». Рабинович пишет о веселье, заполнявшем души молодых студентов МГУ, хотя постфактум и признает: «Теперь мне это напоминает танцы на краю пропасти, но тогда мы так не думали»[228]. Иные ощущения передает учившийся всего на курс старше Тартаковский: «Это, вероятно, удивительно, но в памяти сохранилось мало конкретных фактов такого рода [аресты. — В. Т.]. Зато общую атмосферу неуверенности, тревоги, попросту страха помню очень хорошо»[229].
Вне критики была фигура Сталина. Даже М. Г. Рабинович, в семье которого Сталина не любили, став студентом, поддался общему настроению поклонения вождю. «Подчас мы даже верили в то, что его драгоценной для нас жизни действительно угрожает опасность со стороны “пятой колонны”»[230]. Любимый профессор студента Рабиновича, знаменитый медиевист С. Д. Сказкин, повесил портрет Сталина над свои письменным столом. Такие же настроения были и у студентов-историков МИФЛИ: «Вообще тональность бесед была лояльной по отношению к СССР»[231].
Но все описанное касалось студентов московских вузов. А как же в Ленинграде? Здесь наблюдалась идентичная картина: те же возрастные диспропорции на курсах, та же борьба с «врагами народа», тот же догматизм партийных историков и т. д. По воспоминаниям Д. Н. Альшица, поступившего на исторический факультет ЛГУ в 1937 г., «по детской своей наивности, переступив порог факультета, мы ощутили себя в храме чистой науки…. Мы, студенты первых курсов, плохо отдавали себе отчет в том, какие тучи сгущаются над нами. Правда, среди нас находились и весьма “сурьезные партейные товарищи” — студенты старших возрастов, уже хлебнувшие “ума” на рабфаках и на заводах…. Были у нас, как и везде, заведомые доносчики — борцы с “проявлениями”. По истфаку ходил известный многим поколениям истфаковцев аспирант, а затем и преподаватель — Степанищев, открыто заявлявший то одному, то другому собеседнику: “Я сейчас на тебя донесу”, — и всегда выполнявший свои угрозы»[232]. Что касалось репрессий, то «считалось, что никаких репрессий и нет. Разоблачали и “сажали” отдельных “врагов народа”»[233].
Но некоторые, благодаря складу ума, стремлению анализировать, могли критически взглянуть на реальность. В своих воспоминаниях С. В. Житомирская, проучившаяся на истфаке МГУ по разным причинам с 1935 по 1945 гг., утверждает: «Поступила я в университет девятнадцатилетней