Карен Бликсен - Прощай, Африка !
Очень трудно перевязывать раненого, у которого снесло дробью чуть ли не полголовы; пытаясь остановить кровотечение, вы рискуете задушить его. Я приподняла мальчика, положила его на колени к Фараху и велела ему крепко держать голову ребенка: если голова наклонится вперед, я не смогу наложить и закрепить повязку, а если откинется назад, кровь может потечь ему в горло. Но в конце концов мне удалось наложить повязку, пока мальчик сидел неподвижно.
Мы положили Вамаи на стол и приподняли лампу, чтобы разглядеть его поближе. Весь залп попал ему прямо в шею и грудь, он не истекал кровью, только тонкая струйка сочилась из уголка рта. Странно было видеть этого маленького туземца, всегда резвого и веселого, как олененок, таким притихшим. Мы вдруг увидели, что на его лице появилось выражение глубокого удивления. Я послала за машиной -- нельзя было терять время, ребят надо было срочно доставить в больницу.
Пока мы ждали, я спросила, где Каберо, тот мальчик, что стрелял из ружья и натворил столько бед. Белнап рассказал мне тут же странную историю об этом мальчике. За несколько дней до этого Каберо купил у своего хозяина
пару поношенных шортов и должен был заплатить ему одну рупию из своего жалования. Когда, услышав выстрел, Белнап подбежал к кухне, Каберо стоял посреди комнаты с дымящимся ружьем в руках. Секунду он смотрел на Белнапа, потом сунул руку в карман тех самых шортов, которые он только что купил и надел ради праздника, вынул левой рукой из кармана одну рупию и положил ее на стол, а правой рукой положил рядом ружье. И, будто окончательно сведя счеты с миром, он скрылся, но тогда мы еще не знали, что он, сделав этот прощальный жест, буквально исчез с лица земли. Для туземца это был не совсем обычный поступок, потому что, как правило, они ухитряются запамятовать свои долги -- и в первую очередь то, что задолжали белому человеку, -- оттеснить их к периферии сознания. А может, Каберо казалось, что уже настал Судный День и ему пора разделаться с долгами, а может быть, он просто хотел заручиться другом в беде. Или все вместе: несчастье, грянувший выстрел, смерть друзей -- так потрясли незрелый ум мальчика, что все его нехитрые мысли перемешались, так что самое глубоко запрятанное теперь оказалось в центре его сознания. В то время у меня был старый вездеход "Оверленд". Никогда я не обижу эту машину попреками, она служила мне верой и правдой много лет, но было трудно заставить ее работать больше чем на двух цилиндрах одновременно. И фары у нее тоже были не в порядке, так что я ездила на танцы в клубе "Мутайга", завернув в красный шелковый платок керосиновый фонарь, который вешала сзади. Машину приходилось толкать, чтобы она завелась, и в тот вечер мы провозились с ней особенно долго.
Мои гости всегда жаловались на состояние моих дорог, и та гонка со смертью убедила меня, насколько они правы. Сначала я дала править Фараху, но мне показалось, что он нарочно лезет на все глубокие ухабы и колдобины, и я сама взялась за руль. Мне пришлось сначала остано
виться у пруда и вымыть руки в черной воде. Расстояние до Найроби показалось мне бесконечно длинным, я подумала, что за время, потраченное на эту поездку, можно было бы добраться и до самой Дании.
Госпиталь для туземцев в Найроби находится на холме перед спуском в город. В больнице было совсем темно и совершенно тихо. Мы еле добудились нужных нам людей. В конце концов мы нашли старого местного доктора или фельдшера, который вышел к нам в странном ночном наряде. Это был высокий, очень спокойный толстяк, и у него была привычка делать какой-нибудь жест сперва одной рукой, потом непременно другой. Помогая вынести Вамаи из машины, я почувствовала, что он пошевельнулся и как-то вытянулся, но когда мы внесли его в ярко освещенную комнату, я поняла, что он мертв. Старый врач, махая рукой, все твердил: "Он мертвый". И тут же, указывая на Ваньянгери, повторил: "Он живой". Больше мы с этим стариком не встречались: я не ездила ночью в госпиталь, а он, вероятно, только по ночам и дежурил. Тогда меня страшно раздражала его суетливость, но некоторое время спустя мне стало казаться, что сама судьба, безучастно раздающая смерть или жизнь, встретила меня на пороге больницы, облаченная в диковинные просторные белые плащи, один поверх другого.
Но Ваньянгери вдруг очнулся, когда мы привезли его в больницу, и тут же затрясся от страха; он боялся, что мы его бросим, цеплялся за меня и за кого попало, рыдал и вопил в диком отчаянии. Наконец, старый Гоан сделал ему укол, взглянул на меня поверх очков и сказал: "Он живой". И я ушла, оставив детей в больнице -- и мертвого и живого, на носилках -- судьба определила, кому из них жить, а кому -- не жить.
Белнап ехал за нами на своем мотоцикле, главным образом, для того, чтобы помогать нам завести машину, если она застрянет в пути; теперь он сказал, что надо непременно заявить о несчастье в полицию. Мы поехали в центр города, на полицейский пост у Речной дороги, и сразу окунулись в ночную жизнь Найроби. Белого полисмена на дежурстве не было, и пока за ним посылали, мы ждали его около нашей машины. Улица была обсажена высокими эвкалиптами, первыми деревьями всех новых городов в этом краю; ночью от душистых стельчатых листьев шел необычный, очень приятный запах, и деревья в свете уличных фонарей казались странными призраками. Несколько туземцев-полисменов тащили в участок молодую пышнотелую туземку, а она сопротивлялась изо всех сил, царапала полисменам физиономии и визжала, как свинья. Привели компанию хулиганов, которые норовили додраться прямо на ступеньках полицейского участка; а за вором, которого, как видно, только что поймали на месте преступления, шумно пререкаясь, шла целая толпа, -- кто был за полицию, а кто -- за вора. В конце концов явился молодой офицер-полисмен, как мне показалось, вызванный прямо с какой-то веселой пирушки. Белнап очень разочаровался, потому что полисмен сначала с неимоверной скоростью записывал его рассказ, а потом вдруг перестал строчить, сделал несколько вялых заметок в своем блокноте и вдруг вообще кончил писать и сунул карандаш в карман. Я совсем продрогла -- ночь была очень холодная. Наконец, можно было ехать домой.
Утром, еще лежа в постели, я почувствовала, что у моего дома стоит тяжелая напряженная тишина, -- значит, вокруг собралась молчаливая толпа туземцев. Я знала, что это были старейшие жители моей фермы, они расселись на камнях, жевали или нюхали табак, сплевывали в сторону и о чем-то шептались. И я знала, чего они хотят: они пришли сообщить мне, что желают собрать "Кияма" и обсудить случай с ружьем и гибель людей.
"Кияма" -- совет старейшин на ферме, он утвержден в своих полномочиях правительством, ему поручено разбирать все ссоры и споры между скваттерами. Члены совета "Кияма" собираются, когда на ферме случается какоенибудь несчастье или преступление, и сидят иногда неделями кряду, вволю насыщаясь бараниной, разговорами, остротой беды. Но я не хотела вступать в бесконечные споры и пререкания по поводу несчастного случая, велела оседлать мне лошадь и собралась покинуть ферму.
Но когда я вышла, слева от дома, неподалеку от хижин моих слуг, как я и ожидала, уже сидели кучкой старцы. Блюдя свое достоинство, они сделали вид, что не замечают меня, но тут они поняли, что я от них удираю. Старики с трудом поспешили встать и начали махать мне руками. Я помахала им в ответ и поскакала прочь.
Глава вторая Верхом по резервации
Я отправилась верхом в резервацию, где обитало племя масаи. Надо было пересечь реку; через четверть часа я доехала до заповедника. Поселившись на ферме, я не сразу нашла брод, где можно было верхом перебираться на тот берег: спуск к реке был очень каменистый, противоположный берег чрезвычайно крутой, но "преодолев, ты счастлив всей душой".
Можно мчаться галопом сто миль по траве, по невысоким холмам -- и никаких препятствий на пути: ни изгороди, ни канав, ни проезжих дорог. И нет никаких селений, кроме деревушек племени масаи, да и в тех по полгода никто не живет, когда масаи -- великие путешественники -- отгоняют свои стада на дальние пастбища. По равнине раскинулась густая поросль терновника, и высохшие русла рек в долинах устланы крупными плоскими камнями; там надо искать оленьи тропинки, по которым антилопы переходят сухие русла. Вскоре тебя охватывает удивитель
ная тишина. И теперь, вспоминая свою жизнь в Африке, я чувствую: сказать о ней можно точно -- это была жизнь человека, попавшего из шумного и суетливого мира в обитель тишины и покоя.
Незадолго до сезона дождей масаи поджигают сухую траву, и по выжженным дочерна равнинам ездить верхом довольно неприятно: из-под копыт коня вздымаются тучи черной сухой пыли, ложатся на одежду, забивают глаза, обгорелые стебли травы, острые, как нож, ранят лапы собакам. Но когда приходят дожди и свежая зеленая травка одевает долины, кажется, что земля под копытами коня мягко пружинит, и твой конь несется, ошалев от радости. Антилопы всех видов выходят пастись на молодую траву, и кажется, что по зеленому сукну бильярдного стола расставили стада игрушечных газелей. Иногда встречаешь стадо канн -- эти могучие мирные красавицы подпускают тебя совсем близко, прежде чем уступить дорогу, и уходят неспешной рысью, закинув назад длинные рога, а подгрудки, которые делают их силуэты угловатыми, подрагивают в такт бега. Кажется, что эти прекрасные звери сошли со старинных египетских надгробий, но там они запряжены в плуги и выглядят совсем как домашний скот. А жирафы даже в заповеднике держатся подальше от людей.