Виктор Тростников - Быть русскими – наша судьба
Но, несмотря на примазавшихся, на демагогию, на накипь, жить в то время в России было страшно интересно. Граница с Западом была практически открыта, но из деятелей культуры почти никто не сбежал, и те, кто ездили туда в командировку или на лечение, возвращались обратно. А тех из них, кто явно вредил утверждению марксистской идеологии, власти, после некоторых колебаний, насильно посадили в 1922 году на «философский пароход» и выслали за границу: там можете писать что угодно, а здесь смущать ещё не окрепшее сознание рабочих и крестьян негоже. А вот другая универсальная наука, математика, расцвела у нас в двадцатые годах так, что превзошла не только собственный довоенный уровень, но и уровень традиционных лидеров в этой области – немцев и французов. Вокруг академика Лузина, возглавлявшего Московскую школу математического анализа, сформировался из молодёжи кружок его учеников и последователей. Окончив занятия в университете, они не желали расставаться со своим профессором и гурьбой провожали его до дома, а там, около подъезда, продолжали горячо обсуждать научные проблемы, выдвигать новые идеи, спорить – и это нередко затягивалось до полуночи. А ведь это, несмотря на НЭП с его ресторанами и загородными дачами, было, в общем, голодное время. Один из крупнейших математиков двадцатого века Андрей Колмогоров, учась в университете, за свои успехи на экзаменах получил от ректората премию – пуд гречневой крупы, и, как потом рассказывал, чувствовал себя богачом. Кстати, как раз советские математики чаще всех ездили в Европу на стажировку, но ни один там не остался: из благополучной Германии или Франции они возвращались в нищую Россию, потому что здесь было интереснее в творческом отношении. Когда Маяковский написал «Я земной шар чуть не весь обошёл, – и жизнь хороша, и жить хорошо. А в нашей буче, боевой, кипучей, – и того лучше», это не было большим преувеличением. Дело в том, что для русского человека, в отличие от западноевропейца или американца, «лучше» не означает «сытнее» – это наша национальная особенность, а точнее – характерная черта нашей православной цивилизации.
Не менее, чем математикам, было интересно жить в двадцатых годах в России физикам. У них блестящая школа сформировалась в Ленинграде вокруг Абрама Фёдоровича Иоффе (из неё, помимо прочих, вышел Курчатов). Молодой теоретик Лев Ландау был послан за границу, на равных обсуждал вопросы квантовой механики с Энштейном и Бором, а вернувшись в Россию, заложил основу школы физиков-теоретиков в Харькове.
Но более всего слова Маяковского «и того лучше» подходят, пожалуй, к нашим архитекторам. Двадцатые годы России были для них настоящим раем. Из этой группы интеллигенции не эмигрировал ни один человек– куда ехать, когда здесь непочатый край работы и небывалое творческое раздолье. Ведь то, чем занималась в то время вся страна, именовалось «строительством социализма», и если слово «социализм» было слишком научным и потому простому народу не очень понятным, то слово «строительство» было куда привычнее, и смысловой акцент фразы переходил на него: великое дело, которое мы затеяли, – это строительство, вся Россия – громадная стройка. А коли так, то архитекторы у нас на вес золота. И, чувствуя свою востребованность, они развернулись вовсю. Оригинальные головокружительные идеи посыпались как из рога изобилия, и в этой области мы уж точно опередили весь мир, став пионерами в деле создания новой среды обитания для двадцатого века. Ле Корбюзье приезжал в Россию как в Мекку – здесь творили его кумиры – братья Веснины, Леонидов, Гинзбург, Мельников. Первое построенное им общественное здание (до этого он проектировал только частные виллы) было возведено в Москве – это Центросоюз на Мясницкой, ныне главное статистическое управление. Когда Оскар Нимейер в конце пятидесятых работал над проектом новой столицы Бразилии, его настольными книгами, по его собственному признанию, были иллюстрированные ежегодники Московского архитектурного общества 1920-х годов. А на обложке ежегодника мировой архитектуры, издаваемого в Париже, в качестве её символа изображена башня Татлина.
Так под бодрящую музыку Дунаевского пролетали удивительные двадцатые – время вернувшейся к России молодости и энтузиазма. Никто ещё не знал, чем обернётся строящийся социализм, а когда не знаешь, надеешься на лучшее. Читатель спросит: а как же репрессии? Разве не было арестов и расстрелов, разве чекисты сидели сложа руки? Разумеется, нет “ тройки выносили свои приговоры исправно и в «расход» пускалось немало людей. Но по своему метафизическому смыслу это были всё-таки не репрессии – это была борьба с контрреволюцией. Арестам и расстрелам подвергались разного рода «бывшие», недобитые в Гражданской войне, а также священнослужители, в которых большевики видели не только классовых, но и идейных врагов. С точки зрения советской власти это была кара «за дело» – принципиально иной тип репрессий, который следует именовать «террором», был ещё впереди. А пока показная или искренняя преданность рабочему делу в сочетании с хорошим социальным происхождением и отсутствием родственников за границей почти гарантировала спокойное существование. В состав этого терпимого партией контингента входило довольно много групп населения, и все они могли активно самовыражаться на собраниях и в уличных шествиях:
Пара барабанов, пара барабанов, пара барабанов билабурю,Пара барабанов, пара барабанов, пара барабановбила бой.Шли бойцы и балагуры, шли газетчики из ПУРа,Шли комсомольцы, шли народовольцы,Омоложенные борьбой.
* * *В Советском Союзе ходила поговорка «С нашим правительством не соскучишься». Её можно перевернуть, и она останется верной: «С нами никакое правительство не соскучится». На протяжении семидесяти лет русский народ не дал своим партийным вождям соскучиться ни на один день: им всё время приходилось удивляться, что события развиваются не по Марксу, и что-то придумывать от себя, делая при этом вид, будто его учение по-прежнему остаётся верным и всесильным, что породило анекдот: «Были ли у вас колебания в проведении линии партии? – Были, но вместе с партией». Звонкие двадцатые не были исключением. На их исходе партийному руководству становилось всё яснее, что оно натолкнулось на неприятнейший сюрприз: русский человек никак не хотел становиться «новым человеком» и вписываться в тот «новый мир», который должен был в результате победы пролетарской революции сменить проклятое прошлое. Особенно упорствовал он в своём отвержении новой революционной эстетики и новой революционной морали. Это относилось к подавляющему большинству населения, и то, что часть интеллигенции с восторгом приняла и то и другое, служило для партии слабым утешением. Она ведь не просто декларировала, что является Антеем, связанным с матушкой-землёй, но действительно хотела быть им, ибо это предписано марксизмом.
Архитекторы с упоением строили «дома-комбайны», а народ, идя мимо, на них плевался. В передовых театрах упразднили декорации, выставляя вместо них таблички с надписью «Усадьба» или «Берёзовая роща», а публика выходила после спектакля возмущённая и в следующий раз шла к тем режиссёрам, которые ставили Островского и Гоголя «как при царе». Точно такой же конфуз происходил и с попытками освободить пролетарскую мораль от буржуазных предрассудков. В их числе, по Марксу, входил институт семьи и представление о святости и нерушимости брака. В «Коммунистическом манифесте» декларировалась общность жён, и эта сладкая идея была подхвачена радикальной частью наших леваков, состоявшей в основном из инородцев, а они в первые послереволюционные годы имели большое влияние и контролировали средства агитации и пропаганды. Конечно, они ненавидели историческую Россию и понимали, что насаждение разврата, который они называли «свободной любовью», окончательно её похоронит. И развернули настоящую идеологическую кампанию. Было организовано общество «Долой стыд», члены которого ходили по улицам нагишом, разводы упростили до пятиминутной процедуры, которая оформлялась по заявлению одной стороны, не ставившей в известность другую; женщину взялись освобождать от «домашнего рабства» путём устройства интернатов, куда можно было бы сбагривать детей, и сети рабочих столовых (это тоже по Марксу), половые сношения объявлялись чистой физиологией “Такой же, как еда и питьё; из них исключалась даже тень какой-либо духовности и душевности. По теории Александры Коллонтай, про которую говорили, что в России только два настоящих большевика – она и Ленин, женщине и мужчине переспать друг с другом “ всё равно что выпить стакан воды.
Всё это было очень серьёзно. Это была не блажь каких-то аморальных субъектов, получивших в свои руки власть. Это была первая проба сил только ещё нарождавшейся на Западе постпротестантской цивилизации, избравшей своим испытательным полигоном Россию. Русские были для провозвестников этой цивилизации чем-то вроде крыс – если на них получится, значит, можно и на людях. Недаром вся левая интеллигенция Европы и США с напряжённым вниманием следила за построением социализма в СССР и заставила Антанту прекратить военную интервенцию. Недаром известный проповедник аморализма Андре Жид, не нашедший в то время должной поддержки во Франции, пытался найти её в Советском Союзе и специально приезжал к Сталину, чтобы уговорить его разрешить законодательно однополые браки.