Валентин Варенников - От Сталинграда до Берлина
Ротный. «Всемерно беречь…» А вы? Вы его портите, умышленно наносите ущерб. О какой преданности можно тут говорить? Продолжайте читать дальше.
Дымерец. Я клянусь всемерно беречь военное и народное имущество и до последнего дыхания быть преданным своему народу, своей Советской Родине, Советскому правительству…
Ротный. Как вы смотрите на свою преданность?
Дымерец молчал.
Ротный. Продолжайте.
Дымерец. Я всегда готов по приказу Советского правительства выступить на защиту своей Родины – СССР…
Ротный. Как вы можете быть готовы, когда даже в несложной обстановке проявляете недисциплинированность? Какой из вас защитник? Продолжайте.
Дымерец (уже угасающим голосом). И как воин Вооруженных сил я клянусь защищать ее мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни….
Ротный. Где же ваша честь, если вы обманываете? Кто на вас может положиться? На каждом шагу – одни сомнения… Что же нам делать?
Дымерец. Не знаю.
Ротный молчал ровно столько, сколько требовалось, чтобы Дымерец и вся рота «прониклись». Потом добавил: «Зачитайте заключительную часть военной присяги». Тот читал медленно. Казалось, иссякли все силы.
Дымерец. Если же я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся….
Чтение закончено.
В казарме гробовая тишина. Ротный молчал, Дымерец – тоже. Мы все от сопереживания взмокли. И вот дрожащим, едва слышным голосом Дымерец сказал: «Я виноват, очень виноват, вы меня простите, товарищ старший лейтенант». Что-то в нем заклокотало. Наверное, плакал. После небольшой паузы ротный сказал: «Я учитываю ваше раскаяние, курсант Дымерец. Считаю, вы поступили необдуманно, а сейчас правильно оценили свой проступок… Надеюсь, ничего подобного не повторится. Хочу верить, что вы станете примерным курсантом. Инцидент исчерпан. Понятно?» Дымерец закивал головой. Ротный пошел к выходу. Несколько человек подошли к «пострадавшему». Подбадривали его тихо, неуверенно. Всем было понятно, что ротный «растер» парня, даже не объявив ему взыскания (если бы объявил, наверное, было бы легче). «Выстрел в десятку!» – так подумал я о том, что мы наблюдали.
Не было в роте равнодушных к этому событию. Подавляющее большинство, уже обсуждая, высказывалось в пользу ротного. А те, кто отмалчивался, уверен, сами что-то предпринимали подобное с противогазом и сейчас благодарили Бога, что не оказались на месте того парня.
Если подходить к рассказанному с позиции современности, т. е. до конца 90-х годов, то ротному и в голову бы не пришло создавать проблему вокруг этого случая.
Есть посерьезнее! О каких высоких материях, например, можно говорить недоедающему курсанту? Или полуголодному солдату? К тому же: разве смог бы ротный командир провести «воспитательный час», будь у него военная присяга нового образца, утвержденная Законом РФ «О воинской обязанности и воинской службе» от 11 февраля 1993-го? Ведь в ней всего три фразы: «Я (ф.и.о.) торжественно присягаю на верность своей родине – РФ. Клянусь свято соблюдать ее Конституцию и законы, строго выполнять требования воинских уставов, приказы командиров и начальников. Клянусь достойно выполнять воинский долг, мужественно защищать свободу и независимость, конституционный строй России, народа и Отечества».
Конечно, эти фразы что-то в себе несут. Но далеко не ту ответственность, которая была заложена в военной присяге советского времени. Сегодняшний юноша, прожив последние десять-пятнадцать лет в условиях псевдодемократии, лжи, мракобесия, коррупции, грабежа народа, обобщенно называемого «диким капитализмом», где деньги добываются любой ценой и являются целью жизни, – такой юноша перерождается, деградирует. Делает это прежде всего яд «их» культуры. Его уже изуродовали нынешней «свободой», которая обернулась вседозволенностью и полным отсутствием каких-либо нравственных ограничений. Он точно знает: сейчас человек человеку – волк. И это порождает уродливую мораль, открытый цинизм, наглое хамство в отношениях. Все это юнец уже вкусил. Будут ли услышаны им речи об ответственности, долге, чести, совести, морально-боевом духе? Вряд ли.
Но ведь во всем том, что сегодня происходит с нашей молодежью, виновато государство.
Конечно, найдутся и исключения, но мы не найдем единодушного отклика в сердцах молодых. А те, кто с молоком матери впитал высокую духовность и моральные заповеди, и те, кто всего этого был лишен, но не потерян для нормального общества, составляют меньшинство. В подобных условиях воспитывать личный состав Вооруженных сил неимоверно сложнее, нежели прежде, в особенности в то время, когда я, недавний выпускник средней школы, постигал азы военной науки.
…В училище часто говорили об обороне Ленинграда, Москвы, Брестской крепости. А после контрнаступления под Москвой наш батальон собрали в клубе. Помню, выступил командир батальона подполковник Ким. Он рассказал, что в битве под Москвой полностью развеян миф о непобедимости гитлеровского вермахта, что немецкие фашисты обломали зубы об СССР и были вынуждены отказаться от стратегии блицкрига – молниеносной войны. С радостью слушали мы о том, что наконец-то начался период отмщения агрессору. Сталинские слова «будет и на нашей улице праздник», конечно, действовали окрыляюще. Мы уже поговаривали: пока будем учиться, фашистов разобьют и мы окажемся обделенными – на нас войны не хватит. Впрочем, эти опасения испарились к лету 1942 года. Немцы нанесли по нашим войскам удар на Южном стратегическом направлении. И снова тревога за судьбу Родины, сжималось сердце. Мы осаждали лейтенанта Архипова вопросами: что, как, почему, когда? А он сам переживал.
Наверное, чтобы нас успокоить, говорил, что это последние потуги Гитлера. Только мы, вчерашние мальчишки, не заблуждались – в немцах еще чувствовалась сила. Горечь поражений Красной армии обжигала наши души. Успешные итоги битвы за Москву не были закреплены.
Занятия в училище шли ритмично, без потрясений, но – напряженно. Месяца через два-три мы привыкли к насыщенному распорядку и не испытывали усталости, к тому же питание было хорошее.
Большинство ребят нашего взвода, да и роты, учились на «пятерки» и «четверки». У нас появились виртуозы артиллерийской стрельбы с закрытых огневых позиций; имелись мастера быстрой оценки обстановки, управления подразделением; у многих была блестящая физическая подготовка… И все это лишь за десять месяцев учебы. Правда, очень напряженной учебы. Плюс отличный подбор офицеров – без преувеличения, их труд внес свой вклад в разгром врага.
Несмотря на военное время, жизнь в училище была интересной и разнообразной. У нас, например, была своя художественная самодеятельность – успевали и здесь. Как-то состоялся ее смотр. От нашего взвода участвовали двое: мой друг Борис Щитов, он пел, а Николай Головко аккомпанировал ему. Мы за них, конечно, здорово переживали. И вот на сцену вынесли стул, на нем угнездился с баяном верзила Головко, Борис Щитов стоял рядом. У него был не сильный, но очень приятный баритон, исполнял старинные русские романсы, и репертуар его был довольно богат.
В предвкушении приятных минут зал замер. Борис объявил: «Сейчас я спою романс «Гори, гори, моя звезда». Боря кивнул Николаю, тот потянул мехи… Мы сразу почувствовали неладное: музыкант выводил что-то похожее, но ноты брал не те. Боря все-таки запел – красиво, ровно. Но чем дальше, тем тяжелее было слушать: Борис пел свое, а Николай – тянул другое, совершенно непонятное. Щитов, однако, не сдавался, пел, очевидно, в надежде… Разве кто-то знал, на что надеялся Щитов? В зале начались смешки, потом громко хохотнули. И вот – развязка: Борис протянул: «Умру ли я, и над могилою…», затем остановился, повернулся к Головко, который тоже умолк, и говорит: «Твою… дивизию, Коля, что ты играешь? Спятил? Продолжай сам!» И ушел.
Зал раскалялся от хохота и аплодисментов. Головко встал, забрал стул и пошел, пятясь задом и кланяясь, пока не упал. Зал умирал от хохота. Когда все кончилось, только и говорили об этом номере. Допытывались у Головко, что такое с ним приключилось. Он уверял, что и сам не понимает, что же с ним произошло. Видно, от чрезвычайного волнения явно не «в ту степь» пошел. А Борис утверждал, что Головко умышленно сорвал номер, и дал ему затрещину, сильно рискуя, кстати сказать, если вспомнить о внушительных возможностях Николая. Но тот вместо адекватной реакции тихо произнес: «Боря, прости, я действительно растерялся».
Старшина Афонин долго еще, приходя в казарму, говорил: «Как вы тут, певчие птички? Армия – не эстрада!»
Случалось и мне лично попадать в различные переделки. Через два месяца учебы курсантов понемногу начали отпускать в город. Давали увольнительную с расчетом – за час до вечерней поверки должен быть на месте. Накануне Нового, 1942 года мы решили: надо кого-то откомандировать в город за покупками. Собственно, речь шла о конфетах. Сошлись на том, что с задачей справятся сержант Варенников и курсант Довбня. Мы заявили старшине свою просьбу об увольнительной. А тот, доложив командиру взвода и командиру роты, получил «добро». И вот наконец после тщательного инструктажа старшины мы с Довбней отправились в город.