Василий Потто - Кавказская война. Том 2. Ермоловское время
“Я хочу,– сказал ему государь,– всех вас, стариков, собрать около себя и беречь, как старые знамена”. Ермолов назначен был тогда членом государственного совета и должен был переехать в Петербург. Государь продолжал оказывать ему свое благоволение. Однажды он пригласил его и Паскевича вместе с собою в Кронштадт; там их встретил знаменитый адмирал Беллингсгаузен, до тех пор никогда не видевший Ермолова. “Перед вами стоит обладатель острова на Тихом Океане”,– отрекомендовался ему Алексей Петрович, намекая на то, что остров, открытый Беллингсгаузеном, был назван им островом Ермолова.
Беллинсгаузен, чисто русский человек, несмотря на свою немецкую фамилию, стал с тех пор одним из лучших друзей Ермолова.
Обязанности члена государственного совета, между тем, только тяготили Ермолова. Его назначили членом комиссии по преобразованию карантинного устава, где он не мог оказать ни малейшей пользы, и в то же время он не попадал в такие комитеты, где дело шло о преобразовании войск или решались другие знакомые ему чисто военные вопросы. “Ваше величество,– сказал он однажды государю,– вероятно, потеряли из виду, что я лишь военный человек и не могу быть полезным в новых моих назначениях”. На это государь ответил ему: “Верно, ты слишком любишь отечество, чтобы желать войны; нам нужен мир для преобразований и улучшений, но в случае войны и употреблю тебя”. Тем не менее военный министр предложил Ермолову занять пост председателя военного генерал-аудиториата. Ермолов отказался и от этого назначения. “До сих пор,– сказал он графу Чернышеву,– единственным моим утешением была привязанность войска, и я не хочу потерять ее, сделавшись наказателем”. Видя себя бесполезным в звании рядового члена государственного совета, он просил увольнения от присутствия в нем и, получив его, в марте 1839 году снова удалился в Москву.
В то время, по выражению его биографа Погодина, можно было сказать про Ермолова, что его страсти утихали, вспыхивая только изредка в острых словах или сдерживаемых движениях, волосы побелели, орлиный взгляд начал угасать. Ермолов купил себе деревянный дом в Москве и с этого времени считает он свою мудрость.
Образ его жизни остался тот же, что и в деревне. Вставал он в шесть часов и тотчас одевался, не зная никогда ни шлафрока, ни туфлей, ни спальных сапог, надевал свой казинетовый сюртук и садился за стол в кабинете, куда подавался ему чай. Время до обеда посвящалось работе и занятиям: после него остались весьма интересные записки, охватывающие собою период его служебной жизни с 1812 по 1826 год. Слог Ермолова тяжел, напоминает екатерининское время, но отличается остроумием, своеобразными оборотами речи, колкостью, блещет юмором, а подчас возвышается до истинного красноречия.
Захочет – о себе, как Тацит, он напишетИ лихо рукопись свою переплетет,—
сказал про него Жуковский.
В три часа следовал неизменный неприхотливый обед: из пирога, щей и жаркого; потом опять занятия, а вечером Ермолов любил принимать гостей и сидеть долго, за полночь, пока слуга Мемека, как Суворову Прошка, не напоминал, что пора ложиться спать.
В высших петербургских сферах на Ермолова продолжали смотреть недоброжелательно, но государь лично оказывал ему все признаки своего благоволения. В 1838 году Ермолов был приглашен сопровождать его на Бородинское поле и как очевидец объяснял подробности сражения, в котором играл такую крупную роль. В день открытия Кульмского памятника государь прислал ему Андреевский орден – высшую награду, которой он до сих пор не имел.
Русская армия чтила в нем героя Валутина, Бородина, Кульма и Парижа, и потомство с удивлением не встретит славного имени его ни на одном из памятников, воздвигнутых в воспоминание 1812, 1813 и 1814 годов. Но память о нем жила крепче бронзы и мрамора. И вот когда девятого апреля 1849 года в Москве праздновался день учреждения Преображенского полка, сам главнокомандующий Гвардейским корпусом великий князь Михаил Павлович, в сопровождении наследника престола и всех наличных офицеров, отправился после дворцовой церемонии к знаменитому ветерану русской славы, под начальством которого императорская гвардия покрылась победными лаврами и Преображенский полк заслужил Георгиевские знамена.
“И как приятно и сладко москвичам было видеть,– говорит Погодин,– этот торжественный поезд сына царева государя наследника и брата царева, со всеми представителями русской гвардии, к деревянному семиоконному домику на Арбатском бульваре, где живет убеленный сединами герой Бородина, Кульма и Кавказа, где над низменной крышей ярко горит луч русской славы”.
Но этим внешним почетом и ограничивалась, впрочем, официальная общественная роль Ермолова. Удаленный от дел, он находил себе утешение в той необычайной популярности своего имени, которая проходила через все классы населения и служила ему живым свидетельством его заслуг перед родиной. Один за другим являлись факты, выражавшие это отношение к нему общественного мнения. Когда граф Воронцов перед отъездом на Кавказ был выбран в почетные члены английского клуба, в обществе тотчас заговорили: “Нельзя выбирать Воронцова, не сделав по крайней мере того же самого для Ермолова”. И Ермолов, далекий от всяких влияний и связей, уединенно доживавший свой век в Москве, вдруг единогласно выбирается в почетные члены петербургского английского клуба.
“Когда Алексей Петрович,– рассказывает один современник,– появлялся в театре или в собрании, приверженные к нему русские люди, и старые и молодые, оборачивались всегда в ту сторону, где стоял Ермолов, опершись на свою верную саблю, и задумчиво смотрели на его белые волосы, на эту львиную голову, твердо стоявшую еще на исполинском туловище, и в потускневших глазах его искали глубоко запавшие мысли”... Все проезжавшие через Москву кавказцы и всякий, кто только ценил в Ермолове представителя русского ума и русской славы, заезжали поклониться “батюшке Алексею Петровичу”, как называл его обыкновенно великий князь Михаил Павлович. Это утешало и радовало Ермолова.
Русская лира не хотела отстать от общественного мнения и не раз возвышала свой благородный голос за униженное достоинство: имени Ермолова посвящено много поэтических произведений. На одном из московских вечеров, где был Ермолов, поэт Глинка, поднимая заздравный кубок, приветствовал знаменитого гостя следующим экспромтом.
Умом затмил он блеск алмаза,В боях был славный он боец,Да здравствует герой Кавказа!Да здравствует герой сердец!Под буркою над русским станом,С морщиной умной на челе,Не раз стоял он великаномМонументально на скале.А шашка между тем чеченцевВела с штыком трехгранным спор;И именем его младенцевПугали жены диких гор.И вот еще из-за тумана,Которым лик его покрыт,Глядит героем ОссианаОн на мельчающий наш быт.И под маститой сединою,Хоть взор орлиный и пригас,Все баснословной стариноюИ славой обдает он нас.
На этот экспромт Дмитриев отвечал не менее прекрасным стихотворением.
Ты бывал и сам средь боев,Видел близко славы след;Не из нынешних героев,Ты – не нынешний поэт!Оттого, как блеск алмаза,блещет твой гранитный стих,И в тебе герой КавказаВспламенил восторга миг!Не видав войны кровавой,Я смиренно созерцалМужа, избранного славой,Петь не смел я – и молчал.Я дивился исполину —Исполинский был и век,И как горную вершинуИ его венчает снег.Но как тот горит и блещетВ искрах солнечных огней,Мне казалось, что трепещетИ над ним венец лучей!
Но где память о нем, где его слава были громки и вековечны, так это в той стране, на которую он положил свои лучшие силы, опытность мужа и энергию героя. Кавказ помнит своего богатыря от края и до края.
Кавказский солдат с любовью вспоминал Ермолова, имя которого было для него символом победы и о котором бесконечны рассказы. “То ли дело при Ермолове!”– такова обычная фраза, долго жившая среди кавказского войска.
“При нем,– рассказывал однажды старый казацкий есаул,– бывало, наберемся и страху и всего; ну, да и порадоваться было чему. Картина – посмотреть на Ермолая (так горцы звали его). Чудо-богатырь! Надень он мужицкий тулуп и пройди промеж черного народа,– ей Богу! – ни разу не видавши, узнаете – сама шапка долой просится... Раз, как сейчас помню, в Чечнях это было,– идем ночью с отрядом. Темно, хоть глаз выколи, дождь так и поливает, грязь по колено. Вот солдаты и раздобаривают. Я был в конвое, так еду за Алексеем Петровичем, да тоже слушаю.
– Ай да поход! Хоть бы знать – куда? – а то пропадешь ни за что; ноги не вытащишь – такая грязища.
Мы все слышим – и ни гу-гу. Как трогался отряд с места, Алексей Петрович оставался зачем-то в крепости, а потом догнал отряд и едет себе сторонкою. Темно – его и не видно солдатам; стали мы уже равняться с головой колонны, пехтура все болтает: