Наталья Пронина - Иван Грозный: «мучитель» или мученик?
Очень правдоподобной посчитал такую интерпретацию событий осени 1543 г. уже в XX веке историк И. И. Смирнов, доказывая, что именно во время того отъезда Ивана из столицы было «предрешено то, что произошло 29 декабря 1543 г.»,[104] когда «князь великий Иван Васильевич всея Русии, не мога того терпети, что бояре безчиние и самовольство чинят… многие убийства сотвориша своим хотением (и перед государем многие безчиния и государю безчестия учиниша), и многие неправды земле учиниша в государеве младости, и великий государь велел поимати первосоветника их, князя Андрея Шуйского и велел его предати псарям, — и псари взяша и убише его, влекуще к тюрьмам… — а советников его розослал (т. е. отправил в ссылку) — князя Федора Шуйского, князя Юрия Темкина, Фому Головина и иных; и от тех мест начали бояре от государя страх имети и послушание».[105] Примечательно, обращает наше внимание тот же исследователь, что «в перечне „советников“ Андрея Шуйского, разосланных в ссылку после его падения, назван и Фома Головин — тот самый, который за три месяца до этого наступил на мантию митрополита Макария и разорвал ее… Этот штрих лучше многого другого раскрывает подлинных руководителей молодого Ивана IV, указывая на роль Макария в свержении Шуйских».[106]
Итак, с главой партии Шуйских было покончено. «Не увидел гордый князь нового года…» — и смеясь, и едва ли не рыдая одновременно, восклицает по сему поводу Эдвард Радзинский, вероятно, лишь от избытка чувств запамятовав, что хотя указанное событие произошло в самом конце декабря 1543 г., но до русского нового года было тогда все-таки еще далековато. Ибо даже нерадивому школяру хорошо известно: Новый год 1 января начали праздновать у нас лишь после знаменитого указа Петра I от 1699 г., а до этого Русь веками встречала новогодие в сентябре… Как свидетельствует вышеизложенное, чересчур «эмоциональный» автор допускает неточности, еще более серьезные, чем эта невольная оговорка. И все же их не хочется объяснять одной лишь поверхностностью уважаемого автора, его беглым знакомством с историческими источниками. Скорее они коренятся в изначально узкой задаче, которую сам себе поставил и сам же себя ограничил автор книги: показать традиционный образ тирана, только тирана, оставив за кадром абсолютно все, что хоть как-то ему не соответствует.
Именно эти жесткие тиски не позволили г-ну литератору, скажем, при упоминании о казнях, неожиданных опалах и столь же неожиданных помилованиях, последовавших за падением власти Шуйских, учесть весь спектр мнений, касающихся данного вопроса. Увы. Пытаясь самолично объяснить действия Ивана в тот период, Э. Радзинский опять и опять представляет их совершенно субъективно, изолированно от каких бы то ни было иных причин, кроме собственной злой прихоти вырвавшегося на волю «тигра», кроме «кошачьей» склонности Ивана «к игре с жертвой», смешанной с исступленным желанием, чтобы его власть стала грозной и всеобъемлющей. И значит, опять и опять лишь беспомощно повторяя (на свой лад) то, что уже было сказано еще в конце XIX века историком-беллетристом Е. А. Соловьевым: Иван «играл милостями и опалами, своевольствовал, чтобы доказать свою независимость».[107]
Между тем подлинная проблема тех лет заключалась в другом. Крах Шуйских, произошедший благодаря действиям митрополита Макария, действительно выдвинул юного Ивана на первый план исторической авансцены. Но выдвижение это было, как легко можно понять, еще только формальным. Реально же победой Макария поспешили воспользоваться ближайшие родственники несовершеннолетнего царя по матери — князья Глинские,[108] все время боярского правления пребывавшие в тени и безвестности. А ведь выше читатель мог уже хорошо убедиться, сколь гордым и властолюбивым был сей род. Именем царя-племянника родные братья Елены Глинской немедля рванулись наверстывать упущенное, буквально уничтожая всех своих соперников.
Так, по приказу Глинских подвергся опале и был арестован воспитатель великого князя И. И. Челяднин. По свидетельству современника, «дядьку» царя «ободрали» донага и предали в руки палача. В ссылку отправился конюший боярин И. П. Федоров. Казнен был князь Ф. И. Овчина-Оболенский — сын того самого И. Ф. Овчины-Оболенского, который являлся первым советником при царице Елене и благодаря поддержке коего смогла она расправиться со своим непредсказуемым дядей-соперником М. Л. Глинским. Лишился головы князь Иван Кубенский. И даже Федор Воронцов — тот самый Воронцов, жизнь которого еще не так давно отстоял в жарком споре с Андреем Шуйским митрополит Макарий. Сей «любимец царя», возвращенный из ссылки после падения Шуйских, вновь служил при государе, а в 1546 г. вместе с Кубенским, Федоровым, прочими воеводами участвовал в первом для Ивана военном походе под Коломну с целью «береженья от татар». Здесь-то, вдали от Москвы, и улучили момент расправиться с ними князья Глинские, «ложно оклеветав»,[109] как четко констатирует летопись. К сожалению, на сей раз, пишет историк, «нахождение молодого великого князя вне Москвы лишило возможности Макария вмешаться в развитие событий и не допустить расправы…».[110] Высокий придворный пост конюшего, до этого принадлежавший боярину И. Федорову, немедленно достался старшему из братьев Глинских — Михаилу Васильевичу…
Таковы реальные, общеизвестные и, в сущности, довольно простые причины тех «первых», «самостоятельных» и «необъяснимых» казней, которые тем не менее уже какое столетие приписываются юному царю лишь потому, что вершились его именем, и которые теперь дали повод так разыграться богатому, жутко романтическому воображению Эдварда Радзинского. Как ни прискорбно, но внимание его, по-видимому, совсем не привлекло более прозаическое (нежели рассказ о кровавых расправах) сообщение летописца, повествующее о подлинных (и, кстати, вполне присущих возрасту пятнадцатилетнего юноши) занятиях Ивана в том первом его походе 1546 г. А ведь цвела весна, май месяц, и ввиду отсутствия неприятеля (крымцы, прознав о выступлении русских войск к южным границам, отложили тогда свой поход на Русь), Иван… просто взялся вместе с окрестными жителями пахать вешнюю пашню и сеять гречиху.[111] А еще… еще он смеясь вышагивал с гурьбой деревенских парней на высоких ходулях, шутил, «обряжаясь в саван»,[112] дабы в какой-нибудь потехе изобразить привидение. И как не понять из этих кратких штрихов, переданных летописцем, сколь далек был юный Иван от кровавых разборок своей аристократии. Что, вероятно, вырвавшейся из холодных кремлевских покоев душе его, душе сироты, было теплее среди людей простых, в глазах которых пусть угадывалось и почтение, и даже страх, но они были искренними, как и улыбки их, и крепкое крестьянское словцо, напрочь лишенное показного боярского подобострастия. И он оценил и запомнил это. Запомнил на всю жизнь.
Мы между тем подошли к рубежу, знаменующему совершеннолетие Ивана, когда он уже официально стал государем всея Руси. 16 января 1547 г., неполных семнадцати лет от роду, он был торжественно венчан на царство, а еще полмесяца спустя женился на Анастасии Захарьиной. Это событие Э. Радзинский напыщенно определил как неожиданное чудесное «преображение» Грозного, причем накрепко увязывая коронацию и женитьбу царя со страшными московскими пожарами, случившимися в том же 1547 г. По мнению автора, как, впрочем, и Карамзина, именно из огня этих пожаров и возник тот, благодаря которому свершилось «преображение» юного царя. Тот, кому вместе с молодой женой Ивана (будто бы) удалось обуздать его неуемные страсти и отвратить от жестокостей — «поп Сильвестр», настоятель Благовещенского собора в Кремле (собора, который г-н Радзинский по ошибке называет Богоявленским). Что же, связь здесь, несомненно, была. Но какая?..
Разговор об этом следует начать с указания на то, что при всем громадном значении, которое возымело для нравственного и политического становления собственно личности молодого Ивана IV его венчание на царство, чин (церемония) которого был составлен митрополитом Макарием[113] по образцу коронаций древних римских и греческих императоров, нельзя забывать о том, что, по сути, вместе с Иваном венчалась тогда и сама Русь, во всеуслышание принимая на себя высокое духовное наследие Византии, равно как с «бармами Мономаха» приняла она и наследие древнего Киева, а ведь читатель помнит, сколь ревниво относилась к этому наследию та же Польша. Иными словами, венчание уже одним своим актом неизмеримо поднимало и укрепляло международное положение и молодого царя, и молодого государства среди других европейских стран. И отнюдь не зазорно то, что короной при этом русскому повелителю послужила «византийская шапка Мономаха татарской работы», как насмешливо несколько раз подчеркивает Эдвард Радзинский. Ибо и она тоже была своего рода воплощением исторической памяти, памяти тяжелой и горькой, а потому — священной.