Александра Толстая - Жизнь с отцом
Помню, отец уже совсем закончил роман и Маркс прислал ему последние корректуры. Он их взял наверх посмотреть и снова все переделал! Полетели телеграммы с просьбой задержать издание. Тем не менее вновь сделанные отцом поправки не успели попасть в заграничное издание, русское же было сильно исковеркано цензурой. Таким образом, полного, точно установленного текста "Воскресения" в печати не было.
Сережа уехал в Англию хлопотать об отправке духоборов, и он, Ефросинья Дмитриевна Хирьякова и Леопольд Антонович Суллержицкий сопровождали их в Канаду.
О Сереже беспокоились, ему писали, ждали от него известий, и когда он вернулся, и привез оттуда большую меховую канадскую шапку, и рассказывал про свою поездку, он приобрел в моих глазах еще большее значение.
В этом же году вышла замуж Таня. Ей было уже тридцать пять лет. Михаил Сергеевич Сухотин - ее будущий муж - был много старше ее. От первой жены у него осталось шесть человек детей, двое из них старше меня.
Она долго колебалась.
- Ну как ты, Сашка, думаешь, - спросила она меня, - выходить мне замуж или нет?
Я ничего не ответила. Уткнувшись в подушку дивана, я громко заревела. Сестра засмеялась, а потом и сама заплакала.
Не было человека в доме, который сочувствовал бы Таниному замужеству. Все были против. Мам? всегда мечтала о блестящей партии для своей любимицы. Ей хотелось, чтобы Таня вышла замуж за Михаила Александровича Стаховича или за графа Олсуфьева, у Тани не было недостатка в женихах. И вдруг она выходит замуж за вдовца с шестью детьми! Даже старая прислуга ворчала:
- И что это с Татьяной Львовной сделалось? На таких детей идти!
В церкви я не могла удержаться от слез, хотя и боялась, что Таня заметит и обидится. Отец тоже плакал.
Я конфузилась, когда после свадьбы Михаил Сергеевич предлагал мне называть его на "ты".
- Говори мне "ты Михаил Сергеевич". Это будет и по-родственному и почтительно, - уговаривал он меня.
А я смотрела на седого, почтенного старичка с круглым брюшком и не решалась. Только много позднее я привыкла к нему и стала называть дядей Мишей.
С течением времени все полюбили Михаила Сергеевича. Веселый, остроумный, с прекрасным характером, он всегда вносил оживление. Отец любил говорить с ним, играть в шахматы. Мы подружились и с его семьей. Ближе всех я сошлась с Наташей и моим ровесником Мишей.
Таня хворала, у нее постоянно был насморк и головные боли. Болезнь то улучшалась, то снова ухудшалась, наконец головная боль настолько усилилась, что она лежала сутками не в силах двигаться и говорить. Доктора определили нагноение в лобной пазухе, так называемый фронтит. Надо было сделать трепанацию черепа.
Операцию делал профессор фон Штейн в клинике. В это время у меня был урок. Учитель истории ни за что не соглашался отпустить меня. Но я не могла заниматься, я ежеминутно смотрела на часы, елозила на стуле, не слушала его, и он понял, что толка от меня все равно не будет.
Я пустилась со всех ног по переулку и вдруг вспомнила, что в клинику меня не пустят. Я осталась ждать на улице. Мимо меня поспешно прошел отец. А вечером мам? с возмущением рассказывала про профессора. Отец сидел рядом с операционной и ждал. Вдруг дверь отворилась и с засученными рукавами, в белом халате вышел фон Штейн.
- Лев Николаевич, хотите посмотреть на операцию?
На столе захлороформированная, без сознания лежала Таня, бледная как смерть. Кожа на лбу была разворочена, череп пробит, лицо в крови. Отец побледнел и зашатался. Его подхватили под руки.
Операция кончилась благополучно, Таня выздоровела. Некоторое время на лбу был заметен некрасивый шрам, но затем выбритая бровь отросла и осталась чуть заметная складка, похожая на морщинку.
Тане так же, как и Маше, предстояло пережить много тяжелого в связи с их семейной жизнью. С мужьями они были счастливы, но обе страдали одной и той же необъяснимой болезнью. Они донашивали детей до семи, иногда до восьми месяцев и рожали мертвых.
Не только сами сестры, их мужья, но и все мы мучительно ждали конца их беременности. Об этом боялись говорить, боялись спрашивать. По отчаянью, по безнадежной тоске на лицах сестер мы догадывались, что движения ребенка становились слабее, а затем и совсем прекращались. Тогда страх за ребенка сменялся беспокойством за сестер, ужасом перед предстоящими бесплодными страданиями, связанными с опасностью для жизни.
Я помню ощущение физической боли, когда я представляла себе роды. "Чтобы я когда-нибудь вышла замуж, - думала я, содрогаясь, - ни за что, ни за что на свете!"
С замужеством Тани мы осиротели еще больше. В сущности, теперь семья состояла из отца, матери, Миши и меня. Но и Миша, отслужив свой срок вольноопределяющимся в Сумском полку (учебного заведения он так и не окончил), вскоре женился на Глебовой, прекрасной девушке, которую он любил чуть ли не с одиннадцати лет.
Но дом не пустовал. Такая же шла сутолока, прислуга не убавлялась.
Обычно люди по своему вкусу выбирают себе друзей и знакомых. В нашей семье это было не так. Благодаря имени отца часто тщеславные пустые люди стремились попасть в наш дом. Семья наша отличалась большой покладистостью. Появляется человек раз, два. Он мало всем симпатичен, но в массе народа его не замечают. Он упорно продолжает приходить, старается оказывать мелкие услуги, постепенно к нему привыкают, перестают стесняться, иногда, забывшись, говорят при нем о личных, семейных делах. Он считает себя своим человеком. Через несколько лет оказывается, что он был близким другом семьи, а иногда и самого Толстого и написал мемуары.
Я знаю, что некоторые люди имели серьезные вопросы к отцу, интересные и для него, но по деликатности боялись его потревожить.
Много лет спустя после смерти отца мне пришлось работать над его архивом в Румянцевском музее. Вместе со мной работал один литератор. Он часто с интересом и любовью расспрашивал меня об отце и сокрушался, что ему не удалось поговорить с ним по ряду мучивших его вопросов.
- Почему же вы не приехали в Ясную Поляну? - спросила я.
- Был, - ответил он, - вошел в усадьбу через въездные ворота, свернул в парк, сел на скамеечку, просидел несколько часов в страшных колебаниях и уехал. Не решился. Когда поезд уносил меня из Ясной Поляны - я плакал.
Среди "друзей" была барышня, одна из тех, которые, оставаясь в глубине души равнодушными решительно ко всему - к музыке, литературе, политике, даже любви, - изо всех сил стараются показать, как сильно они все воспринимают. При этом они неизбежно теряют чувство меры - смех выходит неестественным, выражения восторга преувеличенными, шумными, в их обществе делается душно.
Девица имела пристрастие к богатству в титулам. Мам? она называла графиня-мать, сестру Таню - графиня-дочь. Скоро она сделалась необходимой моей матери. Ездила с ней к портнихам, за покупками, помогала в расчетах с артельщиками, разбирала бумаги.
- Нет, вы и представить себе не можете, графиня-мать, как вы моложавы! говорила она часто, усвоив с матерью фамильярный тон, от которого меня коробило. - В вашем возрасте ни одной морщины, ни одного седого волоса!
Девица прекрасно знала, что мам? употребляла hair restore1, от которого у нее чернели волосы.
- Да что вы?! - говорила мам?, радостно улыбаясь и принимая комплимент за чистую монету.
- Честное слово! А это платье вам особенно идет!
Мам? искренне ей верила. Когда приходил Танеев, барышня вносила в разговор оживление. Крикливо, возбужденно она говорила о любви и, слегка задевая Сергея Ивановича, мило с ним кокетничала.
Мне часто хотелось сказать матери, что она подлизывается, что она фальшивая, но мам? так сердечно к ней относилась, что я не решалась. Да и все равно она не поверила бы мне. Я молчала и остро ненавидела эту барышню.
Только много позднее, узнав про ее бесчестный поступок, мам? убедилась в том, что я уже давно знала.
Тяжелую повинность - хождение по симфоническим и квартетным концертам - я больше не несла. Девица уверяла мать, что музыка - самая большая ее страсть и что Танеев величайший в мире композитор!
Так же случайно застряла в нашем доме Юлия Ивановна Игумнова. Но это был совершенно другой человек. Она была чрезвычайно полезна нам в то время, когда сестры вышли замуж, а я еще недостаточно подросла, чтоб помогать отцу. Юлия Ивановна была товаркой Тани и Суллера по школе живописи. Она гостила в Ясной Поляне со своей подругой, писала портреты. Подруга уехала, а Юлия Ивановна так и осталась у нас на долгие годы. Таня звала ее Жюли, но французское имя так мало шло к ней, что мы сейчас же переделали в Жули, а потом в Жули-Мули.
У Юлии Ивановны была привычка, подражая кому-то, повторять слова, заменяя первую согласную буквой "м"; собака - мобака, тарелка - марелка и т.д.
Жули-Мули была спокойная, добродушная, но с сознанием собственного достоинства девица. Она беспрестанно хохотала, причем скалила свои большие, лошадиные зубы, обнажая десны и встряхивая короткими волосами. Она любила острить, мягким баском пела частушки, любила масляными красками писать лошадей. Часами, полулежа на кожаной кушетке в зале, она могла с тягучей ленью разговаривать неизвестно о чем. Иногда я приставала к ней.