Арсений Ворожейкин - Солдаты неба
— Нет, нет! — Я осторожно поднял веки. Надо мной склонилась женская голова.
— Тише! Тебе вредно разговаривать.
Я сделал движение губами, чтобы спросить, где нахожусь и что за добрая фея со мной, но она как бы упредила меня:
— Ты в госпитале, в Чите. Я медицинская сестра Лида. Ждала, когда ты проснешься.
Чей это голос? Кого он мне напоминает? Кто возле меня?
Я закрыл глаза и снова открыл их.
Теперь ничто не мешало вглядеться в это лицо. Те же светлые волосы — я когда-то любил их гладить, — те же глаза, внимательные и нежные, та же манящая, но теперь усталая улыбка.
— Лида?
Я не знал еще, что она дала мне свою кровь и уже вторую ночь не отходит от постели, ожидая, когда ко мне вернется сознание. Однако я почувствовал, как при виде этой женщины живительная сила входит в меня, возвращая к жизни.
— Тебе нельзя говорить, — сказала она тихо, нежно и несколько раз поцеловала меня.
Прикосновение ее горячих губ, ее взволнованное дыхание пробудили во мне все, с чем я однажды порвал. В моем болезненном сознании она предстала воплощением жизни, радости и любви. Любви не только к ней, но и к Родине. Ее присутствие наполнило меня счастьем. Я был растроган до глубины души.
— Лидочка! Дорогая!..
Она была первой моей любовью. А первая любовь навсегда остается в памяти. Разрыв был тяжелым для нас обоих. Казалось, после него всегда будет зиять между нами огромная пропасть. Но вот случай снова свел нас в госпитальных хоромах, где все дышало покоем и заботой о больных, и я удивленно, с некоторой даже растерянностью заметил, что Это не так. Я не ожидал, не мог предполагать, что встреча вызовет во мне такое глубокое чувство. Воспоминания о пережитом захватили меня.
Наше знакомство было не совсем обычным. Оно чем-то напоминало встречу в госпитале, только в тот раз потерпевшей оказалась Лида. Все произошло погожим летним днем на Северском Донце, куда частенько выезжали на массовки мы, курсанты Харьковского летного училища. Дело было под вечер. Уже прозвучала команда собираться в обратную дорогу, и все начали одеваться, а я медлил вылезать из воды — так было хорошо.
Вдруг близ противоположного берега перевернулась лодка, и кто-то, беспомощно взмахнув руками, упал в воду. Я развернулся и поплыл туда что было сил. По воде уже расходились круги. Неужели опоздал? В следующий момент и а поверхность всплыла голова девушки с длинными, свисшими на лицо волосами. Руки стали отчаянно, но безуспешно колотить по воде. Я знал, что следует опасаться судорожной хватки утопающего, опасной для обоих. Поэтому я действовал рассудительно и трезво…
Тяжело дыша, она стояла на берегу, откинув назад свои светлые волосы, потемневшие от воды. Я смотрел на ее большие, небесного цвета глаза, полные смущения и усталости, я видел всю ее стройную фигуру. Мокрое платье придавало ей такую рельефность, что я не должен был на нее смотреть и все-таки смотрел, тоже испытывая смущение, какую-то волнующую неловкость.
«Спасибо», — тихо сказала она. В этом слове я уловил не только благодарность, но и уязвленное самолюбие, больно задетое случившимся: девушке не очень-то приятно было выглядеть такой беспомощной. «Я в этом году еще не была на солнце, — вдруг сказала она, заметив мой загар. — Боже мой, что с ними стало! — Она огорченно рассматривала свои размокшие туфельки. — Отвернитесь, я выжму платье!»
Так мы познакомились…
По случаю дня ее рождения мне впервые за время полуторагодовой учебы разрешили увольнение в Харьков на сутки.
Осень. Слякоть, холод. Хлещет проливной дождь. Я весь , промок, промерз до мозга костей, пока добирался до дома, где жила она. Мысль, что моя самоотверженность будет оценена любимой, воодушевляла меня. И одного ее благодарного взгляда было достаточно, чтобы мне снова стало тепло и уютно. Я успел вовремя, был желанным гостем и чувствовал себя на седьмом небе. В тот же вечер мы договорились, что поженимся.
До этого дня меня еще никто и никогда в чем-либо серьезном не обманывал. Я привык относиться к людям с доверием, в основе моего миросозерцания лежало утверждение ясной правды во всем. И как раз в тот холодный осенний вечер я понял, что простить человеку преднамеренный обман, смириться с ложью, какие бы веские оправдания она ни получала, выше моих сил.
Как гром среди ясного неба поразила меня расчетливая ложь боготворимой мною женщины. Человек, понятный мне и близкий, вдруг представился совсем иным, чужим и далеким. Ее веселость и шутливость обернулись ветреностью, легкомыслием, красота показалась холодной, милая женственность — нарочитым кокетством. Минуты близости с нею возбудили кровь, но сердечного тепла в ласках, упоения и гордости душевной чистотой — того, что роднит людей, создавая атмосферу близости, глубочайшего доверия, — не было. Я случайно узнал, что Лида уже была замужем.
Сердце мое враз охладело, и я с болью почувствовал, что теперь никакая сила не поможет вдохнуть в меня прежний огонь к ней. Семейного счастья, основанного на вере друг в друга, быть у нас не могло, а жалость и сострадание — не источники любви! Они не смогут вдохновлять человека, возбуждать в нем радость, напротив — только будут омрачать, губить душу, как мрак цветы.
Иногда немного нужно человеку, чтобы доставить ему истинную радость или навсегда разбить его веру, надежды…
Что же повергло меня в такое состояние? Почему я не могу делать лишних движений, не должен разговаривать? Я осторожно пошевелился. Боль гудела во всем теле, — по руки и ноги слушались. Голова же, перетянутая бинтами, поворачивалась с трудом. Лида предупредила:
— Лежи тихо. Ты потерял много крови, ослаб. Теперь нужно хорошенько питаться, и силы скоро восстановятся.
Я попросил пить. Она взяла стакан с клюквенным киселем, стала кормить меня с ложечки. Губы кровоточили, но я ел. Потом выпил стакан крепкого чая. После этого я почувствовал в себе такую энергию, что готов был немедленно встать, но Лида не разрешила, продолжая рассказывать, как меня, запекшегося в собственной крови, с еле прослушиваемым пульсом, подобрали монгольские конники и как потом самолетом я был доставлен сюда, в госпиталь. Двое суток лежал без сознания. После переливания крови ко мне возвратилась жизнь. Из ее рассказов я уловил слова: «И-шестнадцать» и «японец».
— Какой японец?
— Мертвый японец лежал недалеко от твоего разбитого самолета. Тут же были подобраны и два пистолета.
Так, значит, я все же добил самурая?!
…Семь суток мне не разрешали вставать. Сегодня я ждал прихода врача. Что он думает о моем лечении, сколько времени оно будет продолжаться?
От Лиды мне уже было известно, что при тех повреждениях, которые я получил, к полетам не допускают. Но я чувствовал в себе силу, надеялся на свой организм и не сомневался, что авиации еще послужу.
Тайком я уже не раз пробовал вставать и нагибаться. Острые боли в пояснице не давали наклоняться так свободно, как прежде, но я полагал, что со временем все войдет в норму. Что же касается медицины, то ее на фронте обойти легче всего.
На вид я совершенно здоров, а по прибытии в часть свидетельство о болезни никто, конечно, не спросит. И я смогу приступить к полетам. А дальше видно будет. Рискну. А если разобьюсь? Но расстаться с авиацией не легче, чем расстаться с жизнью.
А теперь, после того как приобрел кое-какой боевой опыт и почувствовал, как стучится смерть, я стал обстрелянным солдатом. Даже личное поражение в бою обогатило мои познания и подняло на новую ступень военного опыта. Опыта, который многим стоит жизни или увечья.
Я буду снова летать. И воевать буду намного лучше, чем прежде. Мне казалось, тот, кто не был сбит, еще не полноценный истребитель. Опыт, доставшийся дорогой ценой, придавал уверенность и силу. Преступно было бы все это похоронить из интересов осторожности, ради сохранения собственной персоны.
Разве забудутся нападение японца, наши летчики, погибшие на бомбардировщике, их стремление до последнего вздоха помочь друг другу? Все это звало снова в строй. Мое намерение летать было твердым. И совесть с ним в согласии.
Занятый такими мыслями, я ожидал врача.
Он вошел, в палату с сестрой, не по годам подвижный и бодрый. Не здороваясь, тоном, в котором было больше скрытого юмора, чем строгости, проговорил, сбрасывая с меня одеяло:
— Ну, соколик, полежал, теперь пора и поплясать! А нука, поднимись!
Медленно, переваливаясь на правый бок и не показывая вида, как мне трудно, я свесил ноги с кровати, приподнялся и сел, слегка опираясь руками о постель.
— Перед выходом на ринг хороший боец всегда должен немного посидеть. Вот минутку так и отдохни, — все тем же насмешливо-строгим голосом предложил военврач, отходя от кровати и с расстояния пытливо вглядываясь в мои глаза.
Все передо мной завертелось, палата накренилась вправо — прямо я удержаться не мог, как ни старался.