Томас Карлейль - Французская революция, Конституция
Глава одиннадцатая. КАК В ЗОЛОТОЙ ВЕК[49]
Между тем Париж, день за днем, непрерывно путешествующий на Марсово поле, с болью убеждается, что земляные работы на нем не будут кончены к назначенному сроку. Площадь их слишком велика - триста тысяч квадратных футов, так как от Военной школы (которая должна быть снабжена деревянными балконами и галереями) на запад, до ворот у реки (где тоже должны быть деревянные триумфальные арки), насчитывают около тысячи ярдов в длину; а в ширину, от тенистой аллеи с восемью рядами деревьев на южной стороне до соответствующей ей на севере, немногим больше или меньше тысячи футов. Вся эта площадь должна быть выкопана, и земля свезена к краям наподобие высокого косогора; здесь она должна быть утрамбована и превращена в лестницу из не менее тридцати рядов удобных мест, обложенных дерном и обшитых досками; затем в центре должна находиться огромная пирамида Алтаря Отечества (Autel de la Patrie), тоже со ступенями. Настоящая каторжная работа, но это ведь мировой амфитеатр! Остается всего пятнадцать дней, но при такой медлительности потребуется по крайней мере столько же недель. Странно, что наши землекопы работают, по-видимому, лениво и не желают работать двойное время даже за повышенную плату, хотя их рабочий день длится всего семь часов. Они с досадой заявляют, что человеческий живот также нуждается иногда в отдыхе. Может быть, они тайно подкуплены аристократами? Ведь аристократы способны на это. Разве шесть месяцев назад не ходил упорный слух, что подземный Париж (ведь мы с риском стоим над каменоломнями и катакомбами, между небом и бездной, под нами все перерыто) наполнен порохом, который должен поднять нас на воздух. Слух держался, пока депутация кордельеров не произвела расследования и не нашла, что порох опять убрали!34[50] Проклятое, неисправимое племя эти аристократы! В такие священные дни все они требуют дорожные паспорта. Происходят беспорядки, восстания, в Лимузене и других местах сжигают замки, ведь аристократы не бездействуют. Они желали бы посеять раздор между лучшим из всех народов и лучшим из королей восстановителей свободы; с какой адской усмешкою они приветствовали бы неудачу нашего праздника Федерации, на который с ожиданием смотрит Вселенная!
Однако он не должен провалиться из-за нехватки рабочих. Каждый, у кого здоровые руки и ноги и у кого бьется в груди французское сердце, может и будет копать землю! В понедельник 1 июля едва раздался залп сигнальной пушки и пятнадцать тысяч ленивых наемников сложили свои орудия, как из рядов зрителей, с грустью смотревших на солнце, стоявшее еще высоко, выступают один за другим патриоты с горящими глазами, хватают заступы и тачки и в негодовании сами начинают возить землю. К ним присоединяются десятки, потом сотни других, и вскоре новые пятнадцать тысяч добровольцев роют и копают с гигантской силой и в полном порядке, с ловкостью, приобретаемой экспромтом, и делают втрое больше, чем платные рабочие. Только когда сумерки сгущаются, они заканчивают свою работу с восторженными криками, которые слышны или о которых слышат за Монмартром.
На следующий день сочувствующее население с нетерпением дожидается, чтобы орудия труда освободились. Но зачем ждать? Заступы есть везде. И вот, если можно доверять хроникерам, энтузиазм, добродушие и братская любовь вспыхивают у парижан с такой яркостью, какой земля не видела со времени Золотого Века. Весь Париж, мужчины и женщины, спешит с лопатами на юго-западную окраину города. Потоки людей, в беспорядке или выстроившись рядами, как представители одного цеха, случайными группами стекаются на Марсово поле. Они усердно шагают под звуки струнной музыки, впереди них идут молодые девушки с зелеными ветками и трехцветными лентами; заступы и ломы они несут на плече, как солдаты ружье, и все хором поют "Ca ira!". Да, Pardieu! "Ca ira!" - кричат прохожие на улицах. Идут все цехи, все общественные и частные корпорации граждан, от высших до низших; даже разносчики умолкли на один день.
Выходят соседние деревни под предводительством мэра или мэра и кюре, которые также идут с лопатами и в трехцветных шарфах; все работоспособные мужчины маршируют под звуки деревенской скрипки, тамбурина и треугольника. Не менее полутораста тысяч человек принимается за работу; в иные часы, как говорят, насчитывалось даже до двухсот пятидесяти тысяч; потому что какой же смертный, особенно под вечер, после спешно законченной дневной работы, не поторопился бы прибежать туда! Город словно муравейник: дойдя до площади Людовика XV, вы видите, что к югу, за рекой, все улицы кишат народом; всюду толпы рабочих, и не платных ротозеев, а настоящих рабочих, принимающихся за работу добровольно; каждый патриот наваливается на неподатливую глыбу земли, роет и возит, пуская в ход всю свою силу.
Милые дети, aimables enfants! Они берут на себя и так называемую police de Г atelier - упорядочение и распределение всех работ - со свойственной им готовностью и прирожденной ловкостью. Это истинно братская работа: все различия забыты, уничтожены, как в начале, когда копал землю сам Адам, Долгополые монахи с тонзурой рядом с водоносами в коротких камзолах, с тщательно завитыми incroyable'ями из патриотов; черные угольщики рядом с обсыпанными мукой изготовителями париков или с теми, кто их носит, ведь здесь и адвокаты, и судьи, и начальники всех округов; целомудренные монахини в сестринском единении рядом с нарядными оперными нимфами и несчастными падшими женщинами; патриотические тряпичники рядом с надушенными обитателями дворцов, ибо патриотизм, как рождение и смерть, всех уравнивает. Пришли все типографские рабочие, служащие Прюдома в бумажных колпаках с надписью: "Revolutions de Paris". Камиль высказывает пожелание, чтобы в эти великие дни был образован и союз писателей (Pacte des ecrivains35) или федерация редакторов. Какое чудное зрелище! Белоснежные сорочки и изящные панталоны перемешиваются с грязными клетчатыми блузами и грубыми штанами, так как обладатели тех и других сняли свои камзолы и под ними оказались одинаковые мускулы и конечности. И все роют и разбивают землю или, согнувшись, толкают длинной вереницей тачки и нагруженные повозки, и все веселы, у всех одно сердце и одна душа. Вот аббат Сиейес ревностно и ловко тащит тачку, хотя он слишком слаб для этого; рядом с ним Богарне[51], который будет отцом королей, хотя сам и не будет королем. Аббат Мори не работает, но угольщики принесли куклу, похожую на него, и он должен работать, хотя бы и в таком виде. Ни один августейший сенатор не пренебрегает работой; здесь мэр Байи и генералиссимус Лафайет - увы, они снова будут здесь и в другое время! Сам король приезжает посмотреть на работу, и громогласное "Vive le Roi!" (Да здравствует король!) несется к небесам. Вокруг него "тотчас образуется почетный караул с поднятыми заступами". Все, кто может, приходят если не работать, то посмотреть на работы и приветствовать работающих.
Приходили целыми семьями. В одной семье, между прочим, целых три поколения: отец копает землю, мать сгребает ее лопатой, дети прилежно толкают тачки; старый девяностотрехлетний дед держит на руках самого младшего; веселый малютка не может оказать помощи, но сможет, однако, рассказать своим внукам, как будущее и прошедшее вместе глядели на происходящее и надтреснутыми, неокрепшими голосами напевали: "Ca ira!" Один виноторговец привез на тележке бочку вина и возгласил: "Не пейте, братья, если вас не мучает жажда, чтобы наша бочка дольше продержалась"; и в самом деле, пили только люди, "явно истомленные". Один юркий аббат смотрит с насмешкой; "К тачке!" - кричат некоторые, и он, опасаясь худшего, повинуется. Однако как раз в это время подходит патриот-тачечник, кричит: "Arretez!" - и, оставив свою тачку, подхватывает тачку аббата, быстро катит ее, как нечто зараженное, за пределы Марсова поля и там опорожняет. Какой-то господин (по виду знатный и состоятельный) быстро подбегает, сбрасывает с себя платье, жилет с парой часов и кидается в самый разгар работы. "А ваши часы?" - кричат ему все, как один. "Разве можно не доверять братьям?" отвечает господин, и часы не были украдены. Как прекрасно благородное чувство! Оно подобно прозрачной вуали, прекрасно и дешево, но не выдерживает дерганья и ежедневной носки. О прекрасный дешевый газ, ты тонок, как паутина, как тень от сырого материала добродетели, но ты не соткан, как плотная ткань долга: ты лучше, чем ничто, но и хуже!
Школьники и студенты восклицают: "Vive la Nation!" - и жалеют, что не могут дать ничего, "кроме своего пота". Но что мы говорим о мальчиках? Прекраснейшие Гебы[52], самые прелестные во всем Париже, в легких, воздушных платьях, с трехцветными поясами, копают и возят тачки вместе с другими; их глаза горят воодушевлением, длинные волосы в живописном беспорядке, маленькие руки плотно сжаты, но они заставляют патриотскую тачку подвигаться и даже вкатывают ее на вершину откоса (правда, с некоторой помощью, но какая же мужская рука отказалась бы от счастья помочь им?), затем сбегают с нею вниз, за новым грузом, грациозные, как гурии[53], с развевающимися позади них длинными локонами и трехцветными лентами. А когда лучи вечернего солнца, упав на Марсово поле, окрашивали огненным заревом густые, тенистые аллеи по сторонам его и отражались в куполах и сорока двух окнах Военной школы, превращая их в расплавленное золото, все это являло собою зрелище, подобное которому едва ли кто видел на своем бесконечном пути по зодиаку. Это был живой сад, засеянный живыми цветами всех красок радуги; здесь полезное дружно смешивалось с красивым; теплое чувство одушевляло всех и делало людей братьями, работающими в братском согласии, хотя бы только один день, один раз, которому не суждено повториться! Но спускается ночь, и эти ночи тоже уходят в вечность. Даже торопливый путник, едущий в Версаль, натягивает поводья на возвышенностях Шайо и смотрит несколько минут на ту сторону реки, а затем со слезами рассказывает в Версале о том, что он видел.