Лин Паль - Все тайны Третьего Рейха
Гитлер научился просто не обращать внимания на этот естественный страх смерти. Он страх преодолел, потому и выжил.
Подобных Гитлеру людей было на самом деле немало. Эти молодые люди исповедовали другую, не общепринятую эстетику. По сути они были футуристами или вышли из футуристов. Эта молодая поросль с упоением внимала сверкающим и острым как клинок строфам и ритмам новой поэзии, сумевшей преодолеть тягомотину старого стихосложения. Строгость, напор, стремительный ритм, отстранение от эмоций и любого сентиментального жеста, видимая холодность и отточенность формы — вот были признаки нового явления. Все, что слабо и мягко, лениво и пустословно, — мусор.
Филипп Маринетти — поэт, давший начало итальянскому фашизму
Недаром, обращаясь к Маринетти, давшему рождение итальянскому фашизму, прекрасному поэту, Бенн некогда сказал: «В эпоху притупившихся, трусливых и перегруженных инстинктов вы основали искусство, которое отражает пламя битв и порыв героя… Вы призываете „полюбить опасность“ и „привыкнуть к отваге“, требуете „мужества“, „бесстрашия“, „бунта“, „точки атаки“, „стремительного шага“, „смертельного прыжка“. Всё это вы называете „прекрасными идеями, за которые умирают“».
Для Маринетти, как и для Гитлера, идеи, за которые умирают, вовсе не были фигурой речи. Гитлер и на самом деле умирал за них — каждый день все дни его мировой войны. Так что дополнением к кабинетной философии, которую он штудировал в мирные довоенные дни, тем самым необходимым толчком, искрой в мозгу, как раз и была не книжная, а реальная война. Одни вынесли из солдатской жизни полное отрицание таковой, кровь и грязь заслонили им лицо бога войны. Другие — и Гитлер в том числе — увидели в войне красоту и обновление души. Они шли через смерть, и это была настоящая жизнь. Если этого не признавать, то вам никогда не понять ни поколения той войны, ни мироощущения Гитлера. А без этого невозможно понять и особенностей того государства, которое он потом создал.
Война никогда не была для него трагедией, трагедией был вечный мир и зажравшийся буржуа, у которого случается инфаркт от падения курса акций. С годами, конечно, он стал спокойнее, получив власть, он рассматривал войны как политик, но если приходилось выбирать между войной и миром, он выбирал войну, даже не потому, что его государство было отлично отлаженной военной машиной и ничего иного не умело, а просто потому, что мир — худшее из зол. Мир не дает движения. Только жизнь на грани, когда перед глазами всегда стоит смерть, дает духовный рост. Этого он требовал от своих сограждан. Этому он научился на Первой мировой. Война для него — не удивляйтесь — была творческим процессом. Его бог, создавший подлунный мир, был воином, и образ и подобие его, богоподобный человек — тоже был воином, иначе он просто не был человеком.
Поколение, которое потом будет жадно внимать Гитлеру, прошло через войну. Это об этом поколении Эрнст Юнгер говорил: «В мире о нас ходит молва, что мы в состоянии разрушить храмы. И это уже кое-что значит во время, когда осознание бесплодности приводит к возникновению одного музея за другим… Мы славно потрудились на ниве нигилизма. Отказавшись от фигового листа сомнений, мы сравняли с землей XIX век (и нас самих!). Лишь в самом конце смутно обозначились лица и вещи XX… Мы, немцы, не дали Европе шанса проиграть».
Это было поколение проигравших войну немцев. То, что начиналось так счастливо и так упоительно, обернулось настоящим кошмаром: немцы подписали тяжелый для страны Версальский договор, по которому лишались своих территорий — Восточной Пруссии, Судет, Эльзаса, Лотарингии. Не то что Австрия не стала частью Германии, даже немецкий Данциг превратился в польский Гданьск. Кроме территориальных потерь были и экономические — на Германию была наложена огромная контрибуция. Но самым обидным и горьким было запрещение содержать армию и флот и иметь в стране военную промышленность. Совершенно справедливо немцы восприняли этот договор как национальный позор. Недаром Юнгер восклицал, что европейцы скорее увидят человека в бушмене, нежели в немце: «Отсюда наш страх (поскольку и насколько мы европейцы) перед самими собою, который нет-нет да и проявится, — и добавлял желчно: — Прекрасно! И не надо нас жалеть. Ведь это превосходная позиция для работы. Снятие мерки с тайного, хранящегося в Париже эталона метра (читай: цивилизации) означает для нас до конца проиграть проигранную войну, означает последовательное доведение нигилистического действия до необходимого пункта. Мы уже давно маршируем по направлению к магическому нулевому пункту, переступить через который сможет лишь тот, кто обладает другими, невидимыми источниками силы… Мы возлагаем наши надежды на молодых, которые страдают от жара потому, что в их душах — зелёный гной отвращения. Мы видим, что носители этих душ, как больные, плетутся вдоль рядов кормушек. Мы возлагаем свои надежды на бунт против господства уюта, для чего требуется оружие разрушения, направленное против мира форм, чтобы жизненное пространство для новой иерархии было выметено подчистую».
На поколение выброшенных из мира в войну и вернувшихся с войны в никуда и оказалось обращенным внимание Гитлера. Сам он был точно таким же — выброшенный в никуда. Война дала ему источник сильных (и чистых, между прочим) чувств, едва не сделала слепым, наградила только железными крестами за храбрость, но не положением в обществе или достатком, то есть получилось, что жертва, которую он собирался принести Германии (себя, жизнь), не принята, даже хуже — отвергнута. Победители всегда судят побежденных. Гитлер (и целое поколение немцев вместе с ним) оказался осужденным. Но все по тому же Листу поражение нужно использовать для победы. Война позволила почувствовать вкус истинной жизни, вкус свободы, который невозможно забыть (но невозможно и применить в мирной жизни).
Прошедшие через смерть образовали негласное тайное братство, они имели нечто общее, что навсегда объединяет, — дни войны. Юнгер назвал это странное чувство, вынесенное фронтовиками из Первой мировой, духовным хлебом жертвы. Национал-социалистическое движение, которое Гитлер собрал в партийную структуру, напрочь отметало мир лавочников и бюргеров, оно было ориентировано на юных, готовых в дни мира приносить свои жертвы, то есть сражаться. Это желание не быть буржуа, идти путем воина, выражено у Юнгера такой фразой: «В часы, когда шевелятся внутренние крылья юности, пока её взгляд скользит по крышам домов лавочников, юность должна смутно осознавать, что где-то в дальней дали, на границе неизведанного, на ничьей земле охраняется каждый сторожевой пост». Для молодого Гитлера этот отказ быть тем, чем должно, потому что так положено, можно обозначить одним словом — борьба. Недаром свою книгу он так и назвал — «Моя борьба».
Борьба предполагала продолжение военного духовного опыта — бесстрашие перед выбором жить или умереть. Смерть в этом контексте стоит усилить эпитетом «красивая». Красивыми, то есть цельными и полными силы, представлялись ему и дни будущего. Он занимался укреплением своей партии, но одновременно не забывал изначального увлечения. Он рисовал. Он рисовал будущее. Будущие дома. Будущих людей. Будущую Германию. Это была свободная страна свободных людей, победившая, хотя ее назвали побежденной. Мы совершенно напрасно считаем, что молодые люди, прошедшие окопы мировой войны, вышли оттуда циниками и психопатами: они, кажется, стали еще большими романтиками и в то же время обрели здоровый прагматизм. Гитлер в этом плане ничем от них не отличался. Просто до войны он успел начитаться Ницше, Шопенгауэра, Листа и Либенфельса. Армин Меллер приводит характерную особенность этого порожденного войной сознания.
Алькасар, крепость испанских фашистов, осажденная «красными»
Когда в 1936 году, 23 июля, во время осады коммунистами испанских фашистов в крепости Алькасара (Толедо) первые позвонили коменданту Алькасара полковнику Москардо и потребовали немедленной сдачи, аргументируя это тем, что расстреляют захваченного ими сына коменданта, между отцом и сыном состоялся такой вот разговор:
«Сын: „Папа!“
Москардо: „Да, сын, в чем дело?“
Сын: „Они говорят, что расстреляют меня, если ты не сдашь крепость“.
Москардо: „Тогда вручи свою душу Господу, крикни: „Да здравствует Испания!“ и умри как патриот“.
Сын: „Я обнимаю тебя, папа“.
Москардо: „И я обнимаю тебя, сын“».
Командир красных, ожидавший иного результата, опешил. Ему Москардо сказал: «Ваш срок ничего не значит. Алькасар не будет сдан». Мальчика, естественно, расстреляли. У красных и испанских фашистов эстетика и принципы были разными. Меллер добавляет: «Героями действия являются две отдельные, четко обозначенные фигуры: полковник и его юный сын (а не подвергшееся военной угрозе население провинции). Все разыгрывается в „холодном стиле“ и с приглушенными эмоциями. Каждый стремится сыграть свою роль (а не выполнить миссию). Все пронизано напряжением юности (сын, говорящий: „Папа“) и смерти (угроза расстрела). И все это происходит на фоне так мало знакомой туристам „черной Испании“ с тусклой, как дождь, глиной, закрытыми лицами и, конечно же, смертью». Таковы были герои тех лет, что нормальному мирному сознанию современного человека их понять трудно. Для него — это сцена из театральной трагедии, для него — живые люди так поступать не могут. В этом-то и весь фокус. Иначе не было смысла задаваться вопросом, а почему вдруг за Гитлером пошло столько людей?