Даниэл Дефо - Дневник чумного года
- Что ж, - сказал этот славный человек, - если вы решаетесь на риск по этой причине, во имя всего святого, заходите. Это будет для вас полезнее всякой проповеди, даже самой лучшей из всех, что вы когда-либо слышали. Зрелище говорит само за себя (да как громко!) и призывает нас к покаянию. С этими словами он открыл калитку и добавил; - Входите, коль вы так хотите.
Речь его слегка смутила мою решимость, так что я какое-то время помедлил, колеблясь, но тут как раз показались два факела со стороны Минериз, послышался звук колокольчика, а потом в дальнем конце улицы появилась погребальная телега, как ее называли; так что, не в силах долее сдерживать свое желание увидеть все собственными глазами, я вошел. Как мне сперва показалось, на кладбище никого не было, кроме погребальщиков и кучера. Но, когда приблизились к яме, заметили мужчину, закутанного в коричневый плащ; он ходил из стороны в сторону в каком-то полубредовом состоянии и размахивал руками под плащом, так что погребальщики сразу столпились вокруг него, приняв его за одного из тех бедняг, которые, как я уже говорил, обуянные отчаянием либо в бреду, пытаются сами себя похоронить. Он молча ходил взад-вперед и лишь глубоко вздыхал, будто сердце его разрывалось от горя, потом дважды громко простонал.
Когда погребальщики подошли к нему, обнаружилось, что он не из тех, кто доведен до отчаяния болезнью (о них я уже упоминал), и не повредился в уме, но погружен в глубочайшую скорбь, ибо жену и детей его как раз привезли на телеге, а он шел за нею, предавшись горю. Он оплакивал их всем сердцем - это было ясно, - но держался как подобает мужчине, не давая воли слезам, и, спокойно возражая погребальщикам, просил оставить его в покое, сказал, что хочет лишь посмотреть, как тела опустят в яму, а потом уйдет; так что они перестали докучать ему. Но как только телега подъехала и тела стали без разбору сбрасывать в яму, что было для него неожиданностью (ведь он надеялся, что каждого пристойно опустят в могилу, хотя позднее ему объяснили, что это не имеет смысла), повторяю, как только он увидел все это, он, не в силах долее сдерживаться, зарыдал в голос. Он что-то сказал, мне не удалось расслышать, что именно потом отошел на несколько шагов в сторону и лишился чувств. Погребальщики подбежали и подхватили его; вскоре он пришел в себя, и его отвели в таверну "Сорока" в конце Хаундсдич, где, кажется, его знали и обещали о нем позаботиться. Уходя, он еще раз заглянул в яму, но погребальщики так быстро забросали тела землей, что, хотя свету было достаточно - фонари со свечами внутри, установленные по краям ямы {146} на кучах земли, горели всю ночь штук по семь-восемь, а то и больше, - ничего нельзя было разглядеть.
Это было душераздирающее зрелище, и произвело оно на меня не меньшее впечатление, чем на его участников; другая же сцена была жуткой и устрашающей: в телеге было шестнадцать-семнадцать трупов; одни - закутанные в полотняные простыни, другие - в лохмотья, некоторые были почти что голые или так небрежно укутаны, что покровы слетели, когда их бросали с телеги, и теперь они лежали в яме совершенно нагими; но дело было не столько в них как таковых или в непристойности их вида, а в том, что столько мертвецов свалено вместе в братскую могилу, если можно так выразиться, где без разбору богачи и бедняки лежали рядом; другого способа хоронить не было - да и не могло быть, так как невозможно было заготовить гробы для стольких людей, сраженных внезапной напастью.
О погребальщиках рассказывали с возмущением, что если тело отдавали им пристойно запеленутое, как тогда выражались, то есть укутанное в саван с головы до пят, как это нередко бывало, причем на саван шло хорошее полотно, так повторяю: утверждалось, будто погребальщики настолько озверели, что стаскивали саван в телеге и спускали тело в могилу голым. Но так как я не могу представить себе, чтобы христиане были способны на такой грех, и так как в то время было много самых чудовищных слухов, я могу только пересказывать их, не ручаясь за достоверность.
Бесчисленные рассказы ходили также о жестокости сиделок, ухаживающих за больными, о том, как они приближали фатальный исход для тех, за кем брались ухаживать. Но я еще расскажу об этом в свое время.
Меня действительно потрясло это зрелище; оно буквально подкосило меня; я ушел с сокрушенным сердцем и с таким отчаянием в мыслях, что его невозможно и описать {147}. Как раз когда я вышел с церковного двора и свернул на улицу, ведущую к моему дому, я увидел еще одну телегу с факелами и человека с колокольчиком, идущего перед ней; она заворачивала с Хэрроу-Элли в Мясной ряд {148} и была, полагаю, тоже битком набита трупами; направлялась она прямо к церкви. Я чуть помедлил, но у меня не хватило духу возвратиться обратно и присутствовать при еще одной тягостной сцене, так что я пошел прямо домой, где с благодарностью предался размышлениям о том, какого риска я избежал, поскольку я надеялся, что не заразился, как оно и оказалось в действительности.
И тут я вновь вспомнил о горе того бедняги и не мог сдержать слез, размышляя о нем и сокрушаясь, быть может, не менее, чем он сам; и так угнетали меня мысли о нем, что, не сдерживаясь долее, я снова пошел на улицу, в таверну "Сорока", решившись разузнать о нем.
Был уже час ночи, однако несчастный джентльмен все еще находился в таверне. Хозяева ее - люди вполне благожелательные, приветливые и воспитанные - и в эти тяжелые времена не закрывали своего заведения, продолжая торговлю, хотя и не так бойко, как раньше; но у них повадилась собираться одна омерзительная компания; эти люди, невзирая на весь ужас того времени, сходились в таверне ежевечерне, вели себя все с той же буйной и шумной невоздержанностью, к которой привыкли в прежние дни, и держались столь вызывающе, что даже сами хозяева заведения стали стыдиться, а потом и побаиваться их.
Они обычно располагались в комнате, выходящей на улицу, засиживались допоздна, пока телега с трупами, направлявшаяся к Хаундсдич, не показывалась в конце улицы; когда она приближалась к таверне и можно было расслышать звон колокольчика, они распахивали окна и выглядывали наружу; если же, как это часто случалось, на улице или под окнами, когда проезжала телега, слышались причитания, они обычно отпускали непристойные шуточки и насмехались над людьми, особенно если те молили Господа сжалиться над ними, как это многие делали в те времена, проходя по улицам.
Когда туда принесли беднягу, о чем я уже говорил, эти джентльмены, потревоженные шумом, поначалу с возмущением набросились на хозяина за то, что тот разрешил притащить подобного типа, как они выразились, к ним сюда прямо из могилы. Но когда им объяснили, что человек этот живет по соседству, что он совершенно здоров и лишь сражен бедствиями, обрушившимися на его семейство и тому подобное, их раздражение вылилось в насмешках над беднягой за его печаль по жене и детям и в поддразнивании, почему у него не хватило смелости тоже броситься в яму и отправиться на небо всей компанией, как они выразились, добавляя при этом всяческие ругательства и даже богохульства.
За этим-то мерзким занятием я и застал их, вернувшись в таверну; и, насколько я мог понять, хотя бедняга сидел молча, тихий, безучастный и погруженный, несмотря на их нападки, в свое горе, он все же был удручен и обижен такими речами. Так что я слегка одернул насмешников, будучи хорошо знаком с их повадками и даже зная двух из них лично.
Те тут же набросились на меня с ругательствами и проклятиями; спросили, почему я не лежу спокойно в могиле, когда столько порядочных людей почиет на кладбище; или почему не сижу я дома и не молю Небо, чтоб за мной не приехала погребальная телега, и тому подобное.
Я был весьма изумлен наглостью этих людей, хоть отнюдь не напуган их обращением. Однако я сдержался. Я сказал, что хотя и плюю на их попытки (как и на попытки любого другого) упрекнуть меня в бесчестии, однако признаю, что многие более достойные, чем я, люди были унесены в могилу по суровому суду Господа нашего. А отвечая конкретно на их вопрос, полагаю, что я был милостиво спасен Господом, чье имя они поносят и поминают всуе, среди множества причин, одному Богу ведомых, еще и для того, в частности, чтобы мог я одернуть их за дерзость и наглость их поведения в такое ужасное время, особенно же за насмешки и издевательства над честным джентльменом, их соседом (некоторые из них знали его лично), сраженным горем, как им прекрасно известно, из-за утрат, постигших, по воле Божией, его семью.
Не могу сейчас точно припомнить, какими именно безбожными, возмутительными насмешками встретили мои слова эти люди, подогретые, похоже, и тем, что я отнюдь не испугался и свободно выражал свое мнение. Да если бы и припомнил, не стал бы обременять ими свой рассказ: это были ужасные проклятия, божба и ругательства, которые в те времена даже самые дурные люди из низов не решились бы произнести; ведь, если не считать таких негодяев, как эти, даже самые жалкие отщепенцы в те времена имели страх Божий, чувствуя над собой могущественную длань, способную в любую минуту их уничтожить.