Павел Загребельный - Диво
- Но вы еще услышите эту буквально потрясающую историю! - вдогонку им прокричал советник по вопросам возмещений.
- Ох и тип! - вздохнул Борис, когда они очутились в коридоре.
- Хайдеггер! - развел руками Валерий. - Хайдеггер и Ясперс. "Испытать маскарад, чтобы ощутить настоящее".
Отава шел мрачный. Все эти безлико-модерные коридоры, бесшумные лифты, сверкающие плоскости, отражавшиеся одна в другой и стократно повторяющие свое изображение во всех возможных и невозможных проекциях, вся эта таинственность, тишина и порядок, будто в разлинованной ученической тетради, - все это раздражало его, теперь он знал, что за этой пустотой кроется тоже пустота; казалось, малейшее округление в этом царстве прямых линий вселило бы хоть какую-нибудь надежду, но не было здесь ничего, кроме прямых линий, они либо пролегали параллельно, либо же пересекались под прямым углом, либо скрещивались, создавая целые пучки безнадежно прямых лучей.
- Я, кажется, готов признать резонность мысли экзистенциалистов о том, что человечество изнемогает под гнетом фраз, - раздраженно бросил Отава. И тем удивительнее ваше молчание, Валерий, перед этим немецким словометом! Неужели для того, чтобы из третьего секретаря когда-то стать послом, нужно вот так молчать?
- Видите, профессор, - в голосе Валерия была полнейшая беззаботность, так, будто все шло самым лучшим образом, - не всякий третий секретарь мечтает стать послом. Мне, например, хочется только одного: возвратиться домой, в Москву.
- Все рвутся за границу. А вы?
- А я рвусь отсюда домой. Вы, наверное, думаете, молод. А у меня уже есть жена и дочурка в Москве. Почему не здесь, не со мной? Очень просто. Жена инженер-электротехник. Сюда приехала, посмотрела и сказала, что ни за что не останется. Слишком много глины, а на глине, прямо на голой глине, растет трава. Как на кладбище. Я, признаться, даже не замечал этого, а жена только эту траву да глину и заметила. Теперь она уехала домой, а я продолжаю смотреть вокруг себя словно бы ее глазами. Существует между близкими людьми что-то невидимое, оно объединяет их даже в капризах или странностях. Да, вам, наверное, это хорошо известно.
- Умгу, - неопределенно буркнул Борис, боясь, что Валерий начнет расспрашивать о его несуществующей жене.
- Что же касается моей терпимости в отношении к Вассеркампфу, то это чисто профессиональное. Мы уже здесь привыкли. Иначе нельзя. Нужно дать человеку выговориться. Вам еще не приходилось бывать на спорах идеологических, где речь идет о политике, философии, литературе, искусстве! Вот где потоки слов! Иногда нужно не менее недели, пока они исчерпают свои словесные запасы и не начнут вертеться вокруг того же самого, подобно человеку, который заблудился в лесу или в степи во время метели. Кстати, еще в студенческие годы я читал, как один наш критик доказывал, что буран в пушкинской "Капитанской дочке", где люди блуждают, - это, мол, образец критического реализма, а вот буран в романе советского писателя нужно изображать в стиле социалистического реализма, который требует, чтобы герои не блуждали, а вышли точно к цели.
- Разве мало еще дураков и у нас! - проворчал Отава. Он вспомнил историю с этюдом Таи на киевской выставке, захотелось вдруг спросить Валерия, не знает ли он такой московской художницы, Таи Зыковой, - желание было бессмысленным и неуместным; чтобы не поддаться ему, Борис ускорил шаг и обогнал Валерия, но тот также пошел быстрее, они уже выходили из этого разграфленного холодного департамента, посольский шофер поехал им навстречу, Отава понял, что сейчас они оба окажутся в тесной машине, где уже никуда не убежишь от своего собеседника, и тогда он не в силах будет бороться со своим намерением спросить, во что бы то ни стало спросить (зачем, зачем?), поэтому остановился, взял Валерия за пуговицу, посмотрел ему в глаза и спросил, чтобы сразу покончить со своими комплексами и причудами:
- Вы знаете... - Но в тот же миг опомнился от первых звуков своих слов, ему стало стыдно и больно за свою невыдержанность, он растерянно умолк, а потом, чтоб уже не опозориться окончательно, присоединил к началу своего вопроса совсем другой, неожиданный для самого себя конец: - Когда мы поедем в Марбург?
- Поживем - увидим, - уклончиво улыбнулся Валерий, открывая перед Отавой дверцу машины. - На всякий случай я закажу билеты на завтрашний поезд, но не гарантирую, что мы туда поедем уже завтра. Вы убеждены, что ваш пергамент - в Марбурге?
- Оссендорфер - профессор Марбургского университета, я должен увидеться с ним. Если это тот самый ефрейтор Оссендорфер, который убил моего отца, профессора Гордея Отаву, я начну судебное дело. А пергамент принадлежал нашему государству, государственному институту. У меня все подтверждения...
- Пока мы с вами поговорим, Оссендорфер может стать уже профессором Гейдельбергского, скажем, или даже Гарвардского университета. Это во-первых. Прошу вас, садитесь. Во-вторых, даже оставаясь в Марбурге, он не захочет с вами видеться - и вы его не заставите. В-третьих, он скажет, что у него нет никакого пергамента, что он воспользовался фотокопией, владелец которой просил сохранить его инкогнито. Надеюсь, до завтрашнего дня герр Вассеркампф подготовит их нам, если не все возможные варианты, то, по крайней мере, с десяток. Так что запасайтесь терпением и выдержкой.
Год 1028
ТЕПЛЫНЬ. КИЕВ
...и уста усобица и
мятеж и бысть тишина
велика в земли.
Летопись Нестора
- По новости дела, вмешиваться не буду, - так сказал тогда князь, принимая их в теремных сенях, где имел обыкновение принимать всех подданных, а со временем приспособился вести переговоры там и с иноземными послами, чтобы показать превосходство своей земли над всеми остальными, но послы, кажется, так и не понимали, что и к чему, ибо княжий терем был вельми запутанным в своих переходах, приходилось пересекать несколько сеней, в одних стояла большая стража, в других горели свечи перед сверкающими золотом иконами, третьи сени назывались кожуховыми, потому что там следовало оставлять верхнюю одежду - кожухи, корзна, тяжелые плащи, затем ступеньки - одни и еще одни - и просторное помещение: резное дерево, золотые и серебряные украшения, застланные невиданными мехами дубовые скамьи, окованный чеканным золотом княжий стол, высокая, сделанная умелым дуборезом из сплошного куска дерева подставка, на которой лежит развернутая пергаментная книга в драгоценном окладе, еще несколько книг, дивно украшенных, лежат на ярко разрисованном сундуке рядом с княжьим столом, такого не увидишь нигде: ни у ромейского, ни у германского императоров, ни у восточных владык, ни у французского короля, ни у ярлов варяжских.
- По новости дела, вмешиваться не буду, - сказал князь ромейским умельцам, прибывшим из Константинополя, - для нас главное - размеры и украшения церкви, а остальное - ваша забота.
Он сидел на своем княжьем месте, они стояли далеко от него, стояли беспорядочной молчаливой кучей. Мищило велел всем одеться в ромейские праздничные наряды, все на них сверкало, состязаясь с блеском княжеского золота и серебра, но на Ярослава, как видно, это не производило никакого впечатления. Его глаза с холодной внимательностью смотрели на всех сразу, никого не выделяя; эти глаза уже были знакомы Сивооку: они напоминали ему холодные и твердые глаза князя Владимира в Радогосте, только у Ярослава, кроме холодности и твердости во взгляде, светился глубокий разум, и от этого глаза его были словно бы теплее, не такими темными, как у его отца, напоминали цвет соловьиного крыла.
Князь, видно, считал их всех ромеями, поэтому и обращался к ним по-гречески. Мищило, надутый и напыщенный, тоже изо всех сил выдавал себя за ромея, начал разглагольствовать про Агапита, начал показывать князю пергамент, на котором было начерчено Агапитом, как должна выглядеть сооружаемая ими церковь. Ярославу, видно, понравилась деловитость Мищилы, он зазвонил в колокольчик, слуги внесли ковши с медом, по русскому обычаю, было выпито; все молчали, Ярослав поднялся из-за своего стола, подошел, прихрамывая, ближе к художникам, посмотрел на пергамент. И тогда словно что-то толкнуло Сивоока. За всю долгую и тяжелую дорогу от Константинополя до Киева не думал о своей грядущей работе, равнодушно слушал разглагольствования Мищилы, но вот теперь...
Не просто возвратился он на родную землю, не для воспоминаний и не для растроганности, не для любования Киевом и Днепром, травами и пущами, нет! Вот стоит возле него человек, который владеет огромной землей, князь, не похожий на других: наверное, замыслы у него тоже не как у других - великие и значительные, но сам он мало сможет, а если будет брать на помощь таких, как Мищило, то и вовсе ничего. Сказал, что не будет вмешиваться, но сам рассматривает пергамент и думает над чем-то - разве есть еще на свете такие князья? До сих пор Сивоок знал, что делами строительными ведают сакелларии или игумены, доверенные люди патриарха, епископа, иногда - императора; за много лет работы у Агапита не помнил случая, чтобы такой вот человек пришел к художникам или позвал их к себе. Но, может, это была лишь короткая вспышка княжеского любопытства, может, выпьют они, по обычаю, этот мед, посмотрит князь небрежно на чужеземный пергамент, не смысля в нем ничего, махнет рукой, отпустит их с богом, и все перейдет в руки Мищилы, тупого исполнителя воли Агапита, и, пока престарелый и самовлюбленный Агапит будет утешаться где-то в своих садах влахернских, тут будут воздвигать в тяжком труде, средь бедности, недостатка, горя, проклятий и слез простенькую церквушку, может, даже хуже поставленной Владимиром церкви Богородицы, а что уж меньшую, то это Сивоок видел точно и не мог никак взять в толк, почему Агапит уполномочил Мищилу на такое строительство.