Владимир Гиляровский - Все о Москве (сборник)
Я жил в тех же нумерах.
– Что это, у нас служит? – спросил я швейцара.
– У нас, Владимир Алексеич, самоварщиком; самый что ни на есть забулдыжный человек и пьяница распрегорчайший, пропащий!
– Зачем же держать такого?
– Сами изволите знать, хозяин-то какой аспид у нас – все на выгоды норовит, а Спирька-то ему в аккурат под кадрель пришелся – задарма живет. Ну и оба рады. Хозяин – что Спирька денег не берет, а Спирька – что он при месте! А то куда его такого возьмут, оголтелого. И честный хоть он и работящий, да насчет пьянства – слаб, одежонки нет, ну и мается.
Я жил в одном номере с товарищем Григорьевым. Придя домой, я рассказал ему о Спирьке.
– Да, я его видал. Любопытный человек, он меня заинтересовал давно; способный, честный, но пьяница.
Этим разговор о Спирьке и кончился. Потом я его несколько раз встречал в коридоре и на улице.
Как-то пришлось мне уехать на несколько дней из Москвы. Когда я возвратился, мой товарищ сказал мне:
– А у нас, Володя, семейства прибавилось.
– Что такое?
– Спирьку я к себе в лакеи взял.
– Ну?! – удивился я.
– Да, верно; третьего дня его хозяин прогнал, идти человеку некуда, ну я его и взял. Славный малый, исполнительный, честный.
В это время дверь отворилась, и с покупками в руках явился Спирька. Положив покупки и сдачу с десятирублевой ассигнации, он поздоровался со мной.
– Здравствуйте, барин, – рикамендуюсь вам, что мы теперь у вас в услужении будем.
– Рад за тебя, служи.
– Нет, вы, барин, на меня поглядите-сь, каким я теперь – хоть сейчас под венец, – обратился ко мне Спирька, охорашиваясь и поправляя полы спереди узкого, короткого сюртука.
– Барин подарил-с, – сказал он. Действительно, Спирьку нельзя было узнать. На нем была поношенная, но чистенькая триковая пара и порядочные, вычищенные до блеска сапоги. Он был умыт, причесан, и лицо его сияло.
– Эх, то есть вот как теперь меня облагодетельствовали, что всю жизнь свою не забуду, по гроб слугой буду, то есть хоть в воду головой за вас… Ведь я сроду таким господином не был. Вот родители-то полюбовались бы…
– Ну и покажись им, – сказал я.
– Это родителям-то-с? Да у меня их никогда и не бывало; я ведь из шпитонцев взят прямо.
– Как не бывало?
– Мы шпитонцы; из ошпитательного дома… бог его знает, кто у меня родитель – може, граф, може, князь, а може, и наш брат Исакий!
– Ну, последнее вернее, – сказал мой товарищ, глядя на лицо Спирьки.
Стал у нас Спирька служить. Жалованье ему положили пять рублей в месяц.
Два месяца Спирька живет – не пьет ни капли. Белье кой-какое себе завел, сундук купил, в сундук зеркальце положил, щетки сапожные… С виду приличен стал, исполнителен и предупредителен до мелочей. Утром – все убрано в комнате, булки принесены, стол накрыт, самовар готов; сапоги, вычищенные «под спиртовой лак», по его выражению, стоят у кроватей, на платье ни пылинки.
Разбудит нас, подаст умыться и во все время чаю стоит у притолоки, сияющий, веселый.
– Ну что, Спиридон, как дела? – спросишь его.
– Слава тебе господи, с бродяжного положения на барские права перешел! – ответит он, оглядывая свой костюм.
– А выпить хочется тебе?
– Нет, барин, шабаш! Было попито, больше не буду, вот тебе бог, не буду! Все эти прежние художества побоку… Зарок дал – к водке и не подходить: будет, помучился век-то свой! Будет в помойной яме курам да собакам чай собирать!
– Так не будешь?
– Вот-те крест, не буду.
Спустя около месяца после этого разговора Спирька является к моему сотоварищу и говорит ему:
– Петр Григорьич, дайте мне четыре рубля, жисть решается!
– Как так?
– Невесту на четыре рубля сосватал! С приданым, и все у нее как следно быть, в настоящем виде.
– Что ты?
– Будь сейчас четыре рубля, и жена готова!
– На что же четыре рубля?
– Свахе угощение, и ей тоже надо. Сделайте милость, будьте, барин, отец родной, составьте полное удовольствие, чтобы жениться – остепениться!
Ему дали четыре рубля. Это было в три часа дня, Спиридон разоделся в чистую сорочку, в голубой галстук, наваксил сапоги и отправился.
На другой день Спирька не являлся. Вечером, когда я вместе с Григорьевым возвратился домой после спектакля, Спирька спал на диване в своих широчайших шароварах и зеленой рубахе. Под глазом виднелся громадный фонарь, лицо было исцарапано, опухло. Следы страшной оргии были ясно видны на нем.
– Вот так женился! – сказал Григорьев, рассматривая лежавшего.
– Да, с приданым жену взял!
Спирька, услыхав разговор, поднял голову, быстро опомнился, вскочил и пошел в переднюю, не сказав ни слова.
– Спиридон! – громко окликнул его Григорьев, едва сдерживаясь от смеха.
– Чего изволите? – прохрипел тот в ответ, останавливаясь у двери и жмурясь.
– Что с тобой? А?
– Загуляли, барин! – Спирька махнул энергично правой рукой.
– А свадьба когда?
– Не будет! – пресерьезно ответил он и скрылся за дверями.
Григорьев решил его еще раз одеть и не прогонять.
– Авось исправится, человеком будет! – рассуждал он.
Однако слова его не оправдались. Запил Спирька горькую. Денег нет – ходит печальный, грустный, тоскует, – смотреть жаль. Дашь ему пятак – выпьет, повеселеет, а потом опять. Видеть водки хладнокровно не мог. Платье дашь – пропьет.
Наконец, Григорьев прогнал его. После, глубокой осенью, в дождь и холод, я опять встретил его, пьяного, в неизменных шароварах, зеленой рубахе и резиновых калошах. Он шел в кабак, пошатывался и что-то распевал веселое…
В глухую
«При очистке Неглинного канала находили кости, похожие на человеческие».
Газетная заметка.Полночь – ужасный час.
В это время все любящие теплый свет яркого солнца мирно спят.
Поклонники ночи и обитатели глухих дебрей проснулись.
Последние живут на счет первых.
Из мокрой слизистой норы выползла противная, бородавчатая, цвета мрака, жаба… Заныряла в воздухе летучая мышь, заухал на весь лес филин, только что сожравший маленькую птичку, дремавшую около гнезда в ожидании рассвета; филину вторит сова, рыдающая больным ребенком. Тихо и жалобно завыл голодный волк, ему откликнулись его товарищи, и начался дикий, лесной концерт – ария полунощников.
Страшное время – полночь в дебрях леса.
Несравненно ужаснее и отвратительнее полночь в трущобах большого города, в трущобах блестящей, многолюдной столицы. И чем богаче, обширнее столица, тем ужаснее трущобы…
И здесь, как в дебрях леса, есть свои хищники, свои совы, свои волки, свои филины и летучие мыши…
И здесь они, как их лесные собратья, подстерегают добычу и подло, потихоньку, наверняка пользуются ночным мраком и беззащитностью жертв.
Все обитатели трущобы могли бы быть честными, хорошими людьми, если бы сотни обстоятельств, начиная с неумелого воспитания и кончая случайностями и некоторыми условиями общественной жизни, не вогнали их в трущобу.
Часто одни и те же причины ведут к трущобной жизни и к самоубийству. Человек загоняется в трущобы, потому что он не уживается с условиями жизни. Прелести трущобы, завлекающие широкую необузданную натуру, – это воля, независимость, равноправность. Там – то преступление, то нужда и голод связывают между собой сильного со слабым и взаимно уравнивают их. А все-таки трущоба – место не излюбленное, но неизбежное.
Притон трущобного люда, потерявшего обличье человеческое, – в заброшенных подвалах, в развалинах, подземельях.
Здесь крайняя степень падения, падения безвозвратного.
Люди эти, как и лесные хищники, боятся света, не показываются днем, а выползают ночью из нор своих. Полночь – их время. В полночь они заботятся о будущей ночи, в полночь они устраивают свои ужасные оргии и топят в них воспоминания о своей прежней, лучшей жизни.
* * *Одна такая оргия была в самом разгаре.
Из-под сводов глубокого подвала доносились на свежий воздух неясные звуки дикого концерта.
Окна, поднявшиеся на сажень от земляного пола, были завешаны мокрыми, полинявшими тряпками, прилипшими к глубокой амбразуре сырой стены. Свет от окон почти не проникал на глухую улицу, куда заносило по ночам только загулявших мастеровых, пропивающих последнее платье…
Это одна из тех трущоб, которые открываются на имя женщин, переставших быть женщинами, и служат лишь притонами для воров, которым не позволили бы иметь свою квартиру. Сюда заманиваются под разными предлогами пьяные и обираются дочиста.
Около входа в подвал стояла в тени темная фигура и зазывала прохожих.
В эту ночь по трущобам глухой Безыменки ходил весь вечер щегольски одетый искатель приключений, всюду пил пиво, беседовал с обитателями и, выходя на улицу, что-то заносил в книжку при свете, падавшем из окон, или около фонарей.
Он уже обошел все трущобы и остановился около входа в подземелье. Его окликнул хриплый голос на чистом французском языке: