Культура и общество средневековой Европы глазами современников (Exempla XIII века) - Арон Яковлевич Гуревич
Обычное отношение между бесом и человеком, вступающими в сделку, — это служба человека нечистому, оформляемая омажем или договором, подчас письменным. Но в случае с немецким рыцарем Альбертом все было иначе. Бес подружился с ним и обещал ему повиноваться и ни в чем не вредить; если рыцарь пожелает, он его оставит. Дружба с бесом сделала Альберта еще более могущественным и непобедимым в турнирах. Когда же он вознамерился принять крест и отплыть за море, бесу пришлось с ним расстаться, действительно не причинив ему никакого ущерба. Вернувшись из крестового похода, Альберт похвалялся: «Вы, аббаты и монахи, — не святые; святые — мы, воины, трудящиеся в турнирах, ибо бесы нам повинуются, а мы их выбрасываем» (DM, X: 11). Альберту удалось поладить и с богом, участвуя в религиозной войне на Востоке, и с бесом, которого он, без ущерба для собственной души, использовал. Вспоминаются позднейшие сказки об удачливых солдатах, осиливших нечистого.
9, 10
Химеры. Собор Парижской Богоматери. Около 1220
Дьявол хотел помешать святому Теобальду явиться в Шампань для примирения враждующих, и, когда святой, сев в повозку, туда отправился, нечистый снял одно из колес и бросил в реку. Но святой не растерялся: он приказал дьяволу заменить собой колесо, и тот не осмелился ему перечить. Прибытие Теобальда на место, где должен был быть заключен мир, превратилось в его триумф, ибо в том, что он добрался в повозке без одного колеса, все усмотрели чудо (бес оставался для них невидимым). Таким образом, против своей воли дьявол послужил к вящей славе святого и сам попал в приготовленную для того ловушку. На обратном пути Теобальд велел бесу достать из реки колесо и приставить его к повозке, после чего отпустил нечистого (Frenken, N 59). Бес, преклоняющий колени перед сакраментом, который несет священник, — картина несколько неожиданная, но есть и такой «пример» (Klapper 1914, N120).
Воздержусь от цитирования здесь тех повествований о «добрых злых духах», которые были разобраны в другой работе, но все же напомню о бесе, который верно служил рыцарю в качестве его оруженосца, спас от смерти его жену и при расставании отдал заработанные деньги на покупку колокола для приходской церкви. Признание этого беса, что «для него большое утешение быть с сыновьями человеческими», как и его заверение, что он не имел намерений посягать на душу рыцаря, которому служил (DM, V: 36. Ср. 37, 38), поистине ставит в тупик, — если придерживаться взгляда на нечистую силу, утвердившемуся в ученой литературе средневековья.
На страницах «примеров» с нечистой силой происходят безграничные и самые неожиданные превращения. Она имеет тенденцию (но лишь тенденцию, не более!) порвать с абсолютным злом, составляющим ее сущность. Образный строй жанра диктует иную, непривычную для чертовщины логику поведения, точно так же, как чрезвычайно странно и в противоречии с теологией ведут себя высшие силы. Неодолимая склонность «примеров» к созданию предельных, кризисных ситуаций выражается, в частности, в том, что в них и носители сакрального начала и носители сакраментального зла обретают, казалось бы, несвойственные им качества. Образный строй «примеров» требует иного, необычного поведения и сил «верха» и сил «низа».
При этом колеблется, расшатывается (но не уничтожается!), делается переменчиво двусмысленной та иерархическая вертикаль, которая обычно представляется безусловно господствующей в средневековом миросозерцании.
Повышенное внимание медиевистов к «примерам» в наши дни, объясняющееся ростом интереса к народной культуре средневековья, не означает, что прежде ими не занимались. Их публикация и изучение начались с середины минувшего столетия и продолжались в первой половине текущего. В то время были изданы основные сборники «примеров», хотя нужно отметить, что публикации эти — неполные и ныне уже не могут удовлетворить современным научным требованиям. Исследователи и публикаторы сборников exempla (Лекуа де ла Марш, Вельтер, Крейн, Мошер, Френкен, Штранге, Гревен, Клаппер, Литтл, Оуст, Карсавин и другие) сознавали важность этих памятников в качестве источников для характеристики средневекового общества, быта, нравов, мировоззрения, для понимания развития литературы и проповеди.
Многие зарубежные исследователи «примеров» из числа названных сейчас авторов видели в этих произведениях по преимуществу «отражение» повседневной действительности, ее социальных и материальных реалий, живые зарисовки из жизни, своего рода жанровые картинки. Современное исследование подходит к «примерам» существенно иначе, гораздо глубже понимая особенности этого жанра и специфики «отражения» им действительности, точнее говоря, ее преображения сознанием монахов и клириков, составлявших «примеры» и обращавшихся с ними к широчайшей и разнообразной аудитории. Ныне исследователи ставят ряд новых вопросов или иначе формулируют прежние. В контексте общей проблемы соотношения «ученой» и «фольклорной» культурных традиций средневековья Ж. Ле Гофф и его ученики, прежде всего Ж.-К. Шмитт, подходят и к рассмотрению «примеров». С их точки зрения, именно «примеры» представляют собой «незаменимую точку наблюдения отношений и взаимодействия между ученой культурой и культурой фольклорной»[30]. Естественно, под пером церковных авторов фольклорные темы получали по большей части негативную оценку: христианство «дьяволизировало» народную культуру. Фольклорный материал распределялся авторами «примеров» в рамках жесткого противопоставления добра и зла, святых и бесов, надежды и отчаянья.
Как свидетельствует Жак де Витри, в некоторых областях существует обычай: при возвращении невесты из церкви ей в лицо бросают зерно с возгласами: «Изобилия, изобилия» (Habundantia, habundantia, i.e. plenté, plenté), но замечает при этом, что через короткий срок эти люди становятся бедными и нищими и ни в чем не имеют изобилия (Crane, N 265). Реальный обычай истолкован в этом «примере» как заблуждение, — он и помещен в ряду других известий о ложных верованиях и псевдопрорицаниях (Crane, N 264, 266, 268, 269).
Сюжеты, фигурировавшие в среде мирян, могли и не демонизироваться проповедью, но получать новую интерпретацию, более отвечавшую идеологии клира и монашества. Богатый парижский школяр, сидя у окна, услыхал песенку такого содержания: «Время проходит, а я ничего не сделал; время настало, а я бездельничаю» («Tempus vadit, et ego nil feci; tempus venit, et ego nil operor»). Сперва школяр восхитился сладостью мелодии, но потом призадумался: не божье ли это ему послание? Оставив свое имущество, вступил он в орден проповедников-доминиканцев (ЕВ, 395). Здесь кажется любопытным и, если угодно, символичным то, что на улицах Парижа, который в XIII веке превратился в центр французской цивилизации, распевали подобные песни. Распевали их, конечно, по-французски (gallice). Нужно полагать, песенка выражала умонастроение каких-то мирян и едва ли содержала призыв уйти от мира, бросив земные богатства. В ключе монашеского аскетизма ее истолковал уже Этьен де Бурбон, записавший этот «пример», —