Мэри Рено - Тезей (другой вариант перевода)
Она приняла смерть за меня, за любимого, - она была в конце концов женщина, - но ей, прежнему царю, надо было бы знать, что только царь приносит себя в жертву за народ!.. Боги справедливы, их не обманешь. Она спасла во мне лишь человека, который будет всю свою жизнь оплакивать ее...
Но звали царя. И царь - умер.
3
ЭПИДАВР
1
Я обошел все моря с тех пор и много разорил городов. Если не было войны - уходил с Пирифом в набеги, каждый год... Видеть что-то новое, и хоть со дня на день, но жить - это более достойно мужчины, чем вино или маковый настой. Я прошел между Сциллой и Харибдой, укрывшись в снежном шквале; я ушел от Скалы Сирен, где девки мародеров заманивают вас на рифы своими песнями... Одну сирену я поймал и остался жив, так что могу рассказать об этом... Женщин у меня было много, но подолгу они не задерживались: сверкало лицо за чужими стенами, - так что нельзя было его достать без хитрости, без опасности, - и пока оно не было завоевано, некогда было думать о том, что было раньше, что будет после, - и можно было верить, что она окажется не такой, как все остальные...
Мой народ прощал мне это в течение многих лет. За то, что я спас город. Зимнего времени хватало на то, чтобы привести царство в порядок; если оказывалось, что без меня чья-нибудь тяжелая рука начинала давить народ, я ее обламывал... Но к весне я уставал от дел; и от царских покоев, где на стене одиноко висело мое оружие... Запирал двери - и уходил прочь, в море.
Если бы я хоть раз остался в Аттике на весь год, то послал бы за Ипполитом и постарался бы, чтоб его приняли как моего наследника. Каждую весну я вспоминал об этом; но меня звало море, звали новые места, в которых не было воспоминаний... А его можно было оставить в Трезене еще на годик; ведь ему хорошо было там, со старым Питфеем и с моей матерью. Как-то я услышал, что за три царства вокруг он известен как Дитя Девы, и подумал надо бы зайти в Трезену по пути... Но ветер был встречный - так я это и оставил: я помнил, как он упрямо молчал. Парнишка на Крите - с ним я всегда мог поговорить; он был веселый и податливый, любил сидеть у меня на коленях, когда приходил час рассказов о морских приключениях... Но вот нельзя было глянуть на него и сказать: "Это идет царь".
Однажды, под конец зимы, гонец привез от Питфея царское письмо, запечатанное Орлом. Это было первое со времени Критской войны. В письме говорилось, что он чувствует бремя старости, - почерк был не его, а писца, и подпись выглядела так, словно паук упал в чернильницу, - он чувствует бремя старости и должен назначить себе наследника. И выбрал Ипполита.
Вот это не приходило мне в голову никогда. Сыновей у него было не счесть; правда, из законных детей в живых оставалась лишь моя мать... Он мог бы выбрать меня, но нынешняя моя жизнь не могла его к этому расположить, так что я не был в претензии; к тому же, будь Трезена присоединена к моим царствам, мне пришлось бы отказаться от моря... Старик распорядился справедливо и мудро: у мальчика будет положение, когда он приедет в Афины, и народ там примет его, наверно, с большей готовностью. А когда меня не станет - он сможет объединить царства... Письмо напомнило мне, что я не появлялся в Трезене целых четыре года; мальчику должно быть уже семнадцать...
Как только установилась погода, я снарядил туда корабль. Когда мы на веслах входили в гавань, толпа встречавших на берегу расступилась, пропуская трехконную колесницу. На ней стоял мужчина, а в последний раз я видел его еще ребенком...
Он ловко скатился вниз к причалу... Люди прикладывали руки ко лбу, прежде чем он успевал глянуть на них, и делали это с улыбкой, - хорошо... Когда он спрыгнул и юноши подбежали держать его коней, я увидел, что он выше любого из них на полголовы.
Вбежал на борт, чтобы приветствовать меня, сразу опустился на колено... А потом, поднимаясь, подставил мне щеку и сам меня поцеловал, но продолжал расти всё выше, выше... Он был слишком вежлив, чтобы сутулиться при мне.
Командуя войском, я привык видеть вокруг себя высоких людей; и в боях встречался со многими и выходил победителем... Я не знал, почему меня так ошеломил его рост; словно я сам стал меньше или сморщился от старости. Потом я разглядел, насколько он красив, - и это тоже меня как-то покоробило. Он так был похож на изображение бога, что в этом чудилось какое-то высокомерие, хоть на самом деле его и не было: меня он приветствовал с торжественной почтительностью, достойной какого-нибудь чужеземного божества. Его серые глаза - чистые, словно снеговая вода, - были прищурены, как у моряков, от постоянного взгляда вдаль, но более спокойны... Казалось, они говорят со мной, - просто и открыто, - но я не знал их языка; это больше не были ее глаза.
На ее кургане выросли высокие деревья; щенки от последней вязки наших гончих поседели и умерли; у ее гвардейцев были уже такие сыновья, что сами учились владеть оружием... А я - она вряд ли узнала бы лицо, которое нынче показывали мне зеркала: седобородое, потемневшее от соли и солнца... Казалось, во всех этих переменах она умерла еще раз. Но вот - только что - я увидел издали на колеснице волосы светлые, как серебро, упругую стойку, радость бешеной скачки - и на мгновение она ожила снова... Но теперь ушла. Безвозвратно.
Он подвел меня к колеснице, поднялся сам, обмотал вокруг себя вожжи и держал коней неподвижными, будто они из бронзы, пока поднимался я. Народ приветствовал нас; он наклонился над упряжкой, словно наемный возница, - все клики оставил на мою долю, - но обернулся с застенчивой улыбкой, чтобы увидеть, что я доволен. Он все-таки был еще мальчик... Странно и глупо было мое чувство только что, при встрече с ним... Это же мой сын, ее и мой, - я же гордиться им должен!
Я похвалил его лошадей и его искусство возницы, спросил, давно ли он правит тройкой... Нет, сказал он, недавно; у него обычно пара, а третья для больших дней, для праздников... Он улыбнулся снова; так солнце, светящее всё время, вдруг вспыхивает на колосьях под ветром. Я надолго оставил его в этом маленьком царстве, - а в Афинах было большое, - и не ожидал, что он так доволен своим положением.
Мы проехали через город у бухты... Повинуясь его большим рукам, кони шли ровно, как один; а он был настолько внимателен, что даже ради деревенских дворняг наклонялся с колесницы, чтобы согнать их с дороги легким щелчком кнута. Все приветствия он оставлял мне - только улыбался ребятишкам, звавшим его по имени... Его обнаженное тело - он был в коротких кожаных штанах - было стройным и сильным; широкие загорелые плечи колыхались передо мной в такт с шагом его коней и лоснились, как их спины... У него такие крупные ноги и руки - он еще будет расти... Когда я был здесь ребенком, - до того как ушел к отцу, - когда был ребенком и старался поверить, что я сын бога, я молился о том, чтобы вырасти вот таким. Ладно, обошелся тем, что было дано; многие сделали меньше, хоть имели больше...
Мы выехали из города. Он показывал мне всё, что было нового, рассказывал о новостях царства... Рассказывал подробно и ревностно, как молодой помещик; но в нем не было сознания, свойственного деревенщине, что его дела - самые главные во всем мире; он рассуждал очень здраво... Однако после Аттики и Крита всё это и впрямь казалось мелким поместьем, и я удивлялся - что он здесь нашел для себя?
Он как раз выехал на широкую дорогу и тронул коней, когда какая-то женщина бросилась из хижины с плачущим младенцем на руках и встала на пути. Вместо того чтобы крикнуть ей поберечься, он осадил коней намертво, захлестнул вожжи вокруг талии еще одной петлей и без слова протянул руки. Мать подала ему ребенка, а тот весь с лица почернел и дергался всем телом... Ипполит подержал и погладил его - малыш вскоре задышал ровнее, порозовел и успокоился. Ипполит отдал его назад...
- Ты же, - говорит, - знаешь, что сама могла бы это сделать, и лучше меня.
Кажется, она поняла его. Благословила, сказала, что теперь это случается редко... Когда мы поехали дальше, он сказал:
- Прости меня, государь. Он на самом деле был полумертвым, не то я не заставил бы тебя ждать.
- Всё в порядке, - говорю, - я рад видеть, что ты заботишься обо всех своих детях, даже о тех, что достались легко.
Он обернулся, распахнув свои серые глаза... Потом расхохотался.
- О! Это не мой, государь. Это - дровосека...
Он продолжал улыбаться про себя, потом повернулся ко мне уже серьезный, словно хотел что-то сказать, - но передумал и снова наклонился к лошадям.
Во Дворце меня встречала мать. Пока я был на Крите, - в юности, - она, казалось, постарела за год на пять лет; но с тех пор, в этом спокойном месте, она не менялась больше, и теперь могла бы быть матерью мальчика, а не моей. Там же были несколько ее сводных братьев, пришедших приветствовать меня, - мужчины еще в расцвете лет, - и я присматривался, как они относятся к Ипполиту: ведь он тоже незаконнорожденный, как и они... Но, казалось, они его приняли, так же как весь народ. Быть может, это из-за его целебного дара? Мне никто об этом не сообщал, но ведь я и не спрашивал...