Вадим Кожинов - Россия век XX-й. 1901-1939
Но еще показательнее, конечно, сведения о национальном составе ЦК ВКП(б) в целом. В 1934 году из 71 члена ЦК 12 были еврейского происхождения; к 1939 году (когда на XVIII съезде избирался новый ЦК) 9 из этих 12 подверглись репрессиям, а 3 вошли в новый состав. Но помимо них в этот новый состав (также из 71 члена) были введены 9 человек еврейского происхождения. Таким образом, в 1939 году, после якобы противоеврейских репрессий, в ЦК по-прежнему (как и в 1934 году) каждый шестой из его членов был евреем (это «представительство» в ЦК, между прочим, более чем в десять раз превышало долю евреев в населении страны…)
Тем не менее во многих нынешних сочинениях как о само собой разумеющемся говорится об «антисемитской» направленности террора, разразившегося между 1934 и 1939 годами. Так, автор, считающийся знатоком истории Наркомата иностранных дел, Зиновий Шейнис, утверждает, что к концу 1930-х годов в этом Наркомате была-де осуществлена «расовая чистка»[498]. Для пущей «достоверности» он добавляет, что арестованный «Марк Плоткин (зам. заведующего правовым отделом наркомата. — В.К.) был предпоследний… последним сотрудником Наркоминдела, евреем по национальности, был Евгений Александрович Гнедин (зав. отделом печати), сын А.Л. Гнедина-Парвуса»[499] (там же, c. 59).
Определения «предпоследний» и «последний» — либо беспардонная ложь, либо результат полнейшей утраты памяти, ибо в конце 1930 — первой половине 1940-х годов, то есть уже после ареста «последнего» Гнедина-Гельфанда, евреи Лозовский (Дридзо), Майский (Ляховецкий; с 1932 по 1943 год был послом в Великобритании) и Литвинов (Баллах) занимали посты ни много ни мало заместителей наркома иностранных дел, а еврей Уманский был важнейшим послом в США! Не приходится уже говорить о евреях на других, не таких наивысших должностях в Наркоминделе.
Шейнис утверждает, что расправа с тем же Е.А. Гельфандом-Гнединым была-де расправой с «евреем по национальности». Однако согласно собственному позднейшему рассказу Евгения Александровича главную роль в его допросах и истязаниях играл помощник начальника следственной части Главного управления Госбезопасности Израиль Львович Пинзур, который одновременно вел «дело» М. Кольцова-Фридлянда.
* * *Но к отмеченным честностью воспоминаниям Гнедина я еще вернусь. Теперь же целесообразно обратиться к широко известным мемуарам Льва Разгона. Его опубликованное в 1988–1989 годах более чем трехмиллионным (!) тиражом «Непридуманное» вызвало поистине сенсационный интерес, но, возможно, именно потому довольно быстро было, в сущности, забыто. Когда всего через пять лет, в 1994-м, Разгон переиздал свои мемуары (к тому же со значительными дополнениями и более «завлекательным» названием — «Плен в своем Отечестве»), тираж их оказался почти в 700 (!) раз меньшим — всего 5 тыс. экз.
Рассказы Разгона были восприняты массой читателей наскоро, бездумно, и об этом вполне уместно сожалеть, ибо, несмотря на то, что в его сочинении, вопреки заглавию, немало «придуманного», оно дает очень существенный материал для понимания феномена «1937 год». Речь идет при этом не столько о «фактической» стороне мемуаров, сколько о воссозданном — или, вернее, как бы невольно воссоздавшемся — в них сознании (и, соответственно, поведении) самого автора и его окружения, его «среды».
В глазах Разгона «центр» этой среды — его собственный «семейный клан». Я вовсе не навязываю это определение Льву Эммануиловичу; он сам говорит, например: «Мой двоюродный брат, Израиль Борисович Разгон, был самым знаменитым в нашем семейном клане. Сын мелкого музыканта, игравшего на еврейских свадьбах…» Да, буквально: кто был ничем, тот стал всем… После 1917 года «Израиль комиссарил на Западном фронте», был «главнокомандующим Бухарской народной армии… Потом отправился военным советником в Китай… Вершиной его китайской карьеры была должность начальника политического управления Китайской народной армии… Затем много лет был заместителем командующего Черноморским флотом, заместителем командующего Балтийским флотом…»[500] — весьма высокое положение.
Другой двоюродный брат Разгона стал заместителем начальника Московского уголовного розыска и членом так называемой «тройки», которая отправляла в ГУЛАГ «социально вредные элементы». Согласно рассказу Разгона, его кузену регулярно приносили «огромную — в несколько сотен листов — кипу документов. Не прерывая разговора со мной, Мерик («полное» имя этого своего кузена Разгон не сообщил. — В.К.) синим карандашом подписывал внизу каждый лист… Он не заглядывал в эти листы, а привычно, не глядя, подмахивал. Изредка он прерывался, чтобы потрясти уставшей (! — В.К.) рукой» (c. 69). Разгон толкует сие занятие своего кузена как неприятную «повинность» чиновника, которого, как и других крупных чиновников, назначили «членом тройки»: «…почти все они подписывались таким же образом, и единственный, кто реально решал участь этих людей («социально вредных». — В.К.), был тот сержант, лейтенант или капитан, кто составлял бумагу, под которой подписывались остальные» (c. 91). Об этом типичнейшем для книги Разгона перекладывании «вины» с «высших» на самых «низших» мы еще побеседуем.
Упоминает Разгон и о своем родном старшем брате, которого называет «Соля». О его карьере не сообщается, но показательно, что в 1928 году Соля пригласил младшего брата отдохнуть в Крыму на богатейшей даче, принадлежавшей в свое время самому П.Н. Милюкову.
Что касается личной карьеры Разгона, она поначалу была вроде бы скромной: он вел работу с юными пионерами, бывал пионервожатым, сочинял (об этом, правда, не упомянуто в мемуарах) в конце 1920 — начале 1930-х книжки для «Библиотеки пионера-активиста»[501]. Но затем Разгон вступил в очень «престижный» брак: его супругой стала дочь одного из главных деятелей ВЧК-ОГПУ-НКВД Г.И. Бокия, к тому же ко времени женитьбы Разгона она была падчерицей находившегося тогда на вершине своей карьеры партаппаратчика И.М. Москвина, к которому в начале 1920-х годов «перешла» супруга Бокия вместе с младшей дочерью.
Москвин до 1926 года являлся одним из сподвижников «хозяина» Ленинграда — Зиновьева, но, по рассказу самого Разгона, во время острой борьбы с левой оппозицией «был самым активным в противодействии зиновьевцам» и за эту заслугу «взлетел на самый верх партийной карьеры»[502] — стал членом Оргбюро ЦК и кандидатом в члены Секретариата ЦК, войдя тем самым в высший эшелон власти, состоявший всего только из трех десятков человек (члены Политбюро, Оргбюро и Секретариата ЦК).
Стоит сказать еще и о том, что «переход» жен от одного к другому руководящему деятелю характерен для того времени и обусловлен как раз «клановостью», «кастовостью» правящего слоя. Слой этот, естественно, состоял главным образом из мужчин, и своего рода «дефицит» соответствующих определенным критериям женщин приводил к тому, что, скажем, супруга члена ЦК Пятницкого-Таршиса стала затем супругой члена Политбюро Рыкова, жена другого члена ЦК, Серебрякова, перешла к кандидату в члены Политбюро Сокольникову-Бриллианту[503] и т. п.
Бокий сохранил дружественные отношения с бывшей женой и постоянно, — по сообщению Разгона, «почти каждую неделю», — посещал квартиру Москвина. И деятель пионерского движения Разгон решил сделать карьеру в НКВД под руководством отца своей жены. Как уже отмечалось, в первом издании своего «Непридуманного» Разгон об этом «скромно» умолчал. Всячески обличая и проклиная НКВД, он утверждал, что он-то в 1937 году занимался изданием книг для детей, сотрудничая с уже знаменитым тогда Маршаком. Однако это его возвращение в сферу деятельности, в которой он подвизался в юные годы, произошло после его увольнения из НКВД.
16 мая 1937 года был арестован Бокий. Разгон указал в своих мемуарах иную, противоречащую документам дату этого ареста — 7 июня; перед нами, вероятно, дата увольнения из «органов» самого Разгона, которую он поэтому счел датой ареста своего тестя. Вместо НКВД Разгон стал служить в Детиздате, причем, очевидно, на достаточно высокой должности, поскольку, по его словам, занимался разработкой планов этого издательства совместно с Маршаком. Спустя год, 18 апреля 1938 года, Разгон был арестован и осужден на пять лет заключения (осудили его, в частности, как уже сказано, за обличение «контрреволюционности» нового идеологического курса страны, возрождающего-де монархию).
Можно предвидеть, что кто-либо усомнится в целесообразности подробного обсуждения мемуаров одного из сотрудников НКВД. Но, во-первых, история в конечном счете воплощается в судьбах отдельных людей, и только долгое господство в историографии XX века работ, сводивших все и вся к социально-политическим схемам, мешает увидеть и понять это. Во-вторых, мемуары Разгона весьма небезынтересны — и не только тем, что они сообщают, но и тем, о чем они умалчивают.