Узники Алексеевского равелина. Из истории знаменитого каземата - Павел Елисеевич Щеголев
Что бы, впрочем, меня ни ожидало в будущем, молю теперь о позволении излить перед ВАШИМ ВЕЛИЧЕСТВОМ свое сердце, чтобы я мог говорить перед ВАМИ, ГОСУДАРЬ, так же откровенно, как говорил перед ПОКОЙНЫМ РОДИТЕЛЕМ ВАШИМ, когда ЕГО ВЕЛИЧЕСТВУ угодно было выслушать полную исповедь моей жизни и моих действий. Волю покойного ГОСУДАРЯ, переданную мне графом Орловым, чтобы я исповедовался пред НИМ, как духовный сын исповедуется пред духовным отцом своим, я исполнил не покривив душою, и хотя исповедь моя, написанная, сколько я помню, в чаду недавнего прошедшего, не могла по духу своему заслужить одобрения ГОСУДАРЯ, но я никогда, никогда не имел причины раскаиваться в собственной искренности, а, напротив, ей одной после собственного великодушия ГОСУДАРЯ могу приписать милостивое облегчение моего заключения. И ныне, ГОСУДАРЬ, ни на чем другом не могу и не желаю основать надежду на возможность прощения, как на полной, искренней откровенности с моей стороны.
Привезенный из Австрии в Россию в 1851 году и забыв благость отечественных законов, я ожидал смерти, понимая, что заслужил ее вполне. Ожидание это не сильно огорчало меня, я даже желал скорее расстаться с жизнью, не представлявшею мне ничего отрадного в будущем. Мысль, что я жизнью заплачу за свои ошибки, мирила меня с прошедшим, и, ожидая смерти, я почти считал себя правым.
Но великодушию покойного ГОСУДАРЯ угодно было продлить мою жизнь и облегчить мою судьбу в самом заключении. Это была великая милость, и однако же милость ЦАРСКАЯ обратилась для меня в самое тяжкое наказание. Простившись с жизнью, я должен был снова к ней возвратиться, чтобы испытать, во сколько раз моральные страдания сильнее физических. Если бы заключение мое было отягчено строгостью, сопряжено с большими лишениями, я, может быть, легче перенес бы его; но заключение, смягченное до крайних пределов возможности, оставляя мысли полную свободу, обратило ее в собственное свое мучение. Связи семейные, которые я считал навек прерванными, возобновленные милостивым позволением видеться с семейством, возобновили во мне и привязанность к жизни; ожесточенное сердце постепенно смягчалось под горячим дыханием родственной любви; холодное равнодушие, которое я принимал сначала за спокойствие, постепенно уступало место горячему участию к судьбе давно потерянного из виду семейства, и в душе пробудилась – вместе с сожалением об утраченном счастии мирной, семейной жизни – глубокая, невыразимо мучительная скорбь о невозвратно и собственною виною безумно разрушенной возможности сделаться когда-нибудь наравне с пятью братьями опорою родного дома, полезным и дельным слугою своего ГОСУДАРСТВА. Завещание умирающего отца, которого я не переставал любить и уважать всем сердцем даже и в то время, когда поступал совершенно вопреки его наставлениям; его последнее благословение, переданное мне матерью, под условием чистосердечного раскаяния, встретило во мне уже давно тронутое и готовое сердце.
Государь! Одинокое заключение есть самое ужасное наказание; без надежды оно было бы хуже смерти: это – смерть при жизни, сознательное, медленное и ежедневно ощущаемое разрушение всех телесных, нравственных и умственных сил человека; чувствуешь, как каждый день более деревенеешь, дряхлеешь, глупеешь и сто раз в день призываешь смерть как спасение. Но это жестокое одиночество заключает в себе хоть одну несомненную и великую пользу: оно ставит человека лицом к лицу с правдою и с самим собой. В шуме света, в чаду происшествий легко поддаешься обаянию и призракам самолюбия; но в принужденном бездействии тюремного заключения, в гробовой тишине беспрерывного одиночества долго обманывать себя невозможно: если в человеке есть хоть одна искра правды, то он непременно увидит всю прошедшую жизнь свою в ее настоящем значении и свете; а когда эта жизнь была пуста, бесполезна, вредна, как была моя прошедшая жизнь, тогда он сам становится своим палачом, и, сколь бы тягостна ни была беспощадная беседа с собою, о самом себе, сколь ни мучительны мысли, ею порождаемые, раз начавши ее, ее уж прекратить невозможно. Я это знаю по восьмилетнему опыту.
ГОСУДАРЬ! Каким именем назову свою прошедшую жизнь? Растраченная в химерических и бесплодных стремлениях, она кончилась преступлением. Однако я не был ни своекорыстен, ни зол, я горячо любил добро и правду и для них был готов пожертвовать собою; но ложные начала, ложное положение и грешное самолюбие вовлекли меня в преступные заблуждения; а раз вступивши на ложный путь, я уже считал своим долгом и своею честью продолжать его донельзя. Он привел и ввергнул меня в пропасть, из которой только всесильная и спасающая длань ВАШЕГО ВЕЛИЧЕСТВА меня извлечь может.
Стою ли я такой милости? На это я могу сказать только одно: в продолжение восьмилетнего заключения, а особенно в последнее время, я вынес такие муки, которых прежде не предполагал и возможности. Не потеря и не лишение житейских наслаждений терзали меня, но сознание, что я сам обрек себя на ничтожество, что ничего не успел совершить в жизни своей, кроме преступления, не сумев даже принесть пользу семейству, не говоря уже о великом отечестве, против которого я дерзнул поднять крамольно бессильную руку; так что самая милость ЦАРСКАЯ, самая любовь и нежные попечения моих родителей обо мне, ничем мною не заслуженные, превращались для меня в новое мучение: я завидовал братьям, которые делом могли доказать свою любовь матери, могли служить Вам, ГОСУДАРЬ, и России. Но когда по призыву ЦАРЯ вся РУСЬ поднялась на соединенных врагов, когда вместе с другими ополчились и мои пять братьев и, оставив старую мать и малолетние семьи, понесли свои головы на защиту родины, тогда я проклял свои ошибки и заблуждения и преступления, осудившие меня на постыдное, хотя и принужденное бездействие в то время, когда я мог бы и должен бы был служить царю и отечеству; тогда положение мое стало для меня невыносимо, тоска овладела мною и я молил одного: или свободы, или смерти.
ГОСУДАРЬ! Что скажу еще? Если бы мог я сызнова начать жизнь, то повел бы ее иначе; но – увы! – прошедшего не воротишь! Если бы я мог загладить свое прошедшее дело, то умолял бы дать мне к тому возможность; дух мой не устрашился бы спасительных тягостей очищающей службы: я рад бы был омыть потом и кровью свои преступления. Но мои физические силы далеко не соответствуют силе и свежести моих чувств и моих желаний: болезнь сделала меня никуда