Алексей Югов - Шатровы (Книга 1)
- Хочется полным хозяином побыть.
- Ах, так? Я не думал, что при своей практичности вы столь наивны. Да если я оставлю вас, дорогой Семен Андреевич, одного, то, поверьте мне, в ближайшее половодье и мельница ваша, и плотина, и капитал поплывут в омут! Я знаю: в этом году вы получили изрядный доход. И вы склонны думать, что мельница - это чудесный кошель-самотряс. Да! Она - самотряс, только из кармана! А что вы запоете завтра, когда потребуются капитальные затраты, переоборудование? А без этого нельзя! И потом: не думайте, что Шатров сидит на Тоболе ради прибылей. Есть, особенно нынче, в такое время, куда более доходное приложение капиталов. Для меня, для Арсения Шатрова, Тобол - это покоряемая мною стихия! Тобол, конечно, не Терек не пенится, не клубится, не пролагает себе путь через скалы, а вы попробуйте-ка обуздать этого ленивого богатыря! Попытайтесь! Да еще без помощи какого-то ни было бетона, а так вот, по-шатровски: моими плотинами - землица, соломка, кусточки! И что же - у меня промоев уж много лет не бывало. Я и забыл о них. Вода - как в котле... Инженеры дивятся!.. Вот что такое для меня Тобол! Несчастье мое в том, что в сынах не взрастил я себе помощника крепкого: все трое не туда смотрят. Ну, это их дело. Каждый следует своему призванию. Не хочу угнетать. Мечтал я всех их рассажать вдоль Тобола. Не только мельницы, но и заводы, электростанции. Тоболу дать максимальную высоту спада. Так я мечтал, но эти дурацкие гимназии! Но и все равно: не умру, доколе весь Тобол не станут звать ш а т р о в с к о й рекой!
- Ну до чего ж мила, до чего хороша эта лесничиха! - И, по своему обыкновению, Аполлинария Федоровна пропела-проговорила очередное присловьице: - Алый цвет по лицу разливается, белый пух по груди рассыпается!
И впрямь была хороша: стройная, полногрудая, со светло-русыми волосами, зеленоглазая. Никита как-то сказал про нее: похожа на ландыш. Вероятно, она и сама это знала: у нее было пристрастие к белому и зеленому. И любила ландыши. Людям казалось, что она и сама пахнет лесом, ландышами, - быть может оттого, что веяло от этой юной женщины свежестью и здоровьем и что была л е с н и ч и х а. Одевалась Елена Федоровна изящно, просто и строго. Зимою любила окутать плечи пуховым оренбургским платком. И, когда она, промчавшись по морозцу на рысаке десять верст из своего бора к Шатровым - а случалось это на святках, или просто так, в воскресенье, входила с мужем в прихожую, все молодые Шатровы стремглав кидались к ней навстречу - раскутывать ее, подавать ей табуретку, снимать с ее полных ног фетровые ботики.
И сам "старый Шатров" радушно и радостно приветствовал ее, стоя у порога, и подшучивал над сынами.
А лесничий притворно-ревниво ворчал и грозился, что это в последний раз он привозит к ним свою Елену Федоровну.
И как прелестна бывала она в эти свои зимние приезды, когда, смущенная шумной и радостной встречей, рдея нежным румянцем, переступала наконец порог гостиной и приветствовала хозяйку своим грудным, благозвучным голосом. А та с материнской нежностью целовала ее, протягивая ей обе руки.
У лесничихи был чудесный меццо-сопрано, с каким-то чуточку трагическим оттенком, и она пела, но, конечно, только для очень близких гостей и если очень, очень просили. У Шатровых аккомпонировал ей Никита.
Играла на рояле и она. И рояль этот - превосходный, старинный - был частью ее наследства, достался ей в приданое, и его с великим трудом доставили из Самары сюда, на Тобол, в глухое лесничество. Но когда супруги стали собирать деньги на мельницу, Елена Федоровна приняла страшное для нее решение: продать и рояль. Но тут возмутился Шатров: "Ни в коем случае! Нет, нет, а то совесть меня замучает!" И три тысячи из десяти он оставил за Семеном Андреевичем - в долгосрочном кредите. "Внесете из доходов, госпожа мельничиха!"
С первых же дней знакомства Елена Федоровна полюбила бывать у Шатровых. Она чувствовала, конечно, эту влюбленность в нее и Никиты, и Сергея, и даже Володину - отроческую и смешную, и в то же время трогательную до слез, и ей становилось легко и радостно в этом доме. Было такое ощущение, словно бы искрилась кровь.
И еще оттого хорошо было, что ее супруг, всегда угрюмо-ревнивый, настороженный, когда ее окружало общество молодых мужчин, здесь, у Шатровых, ни к кому не ревновал. Напротив, он даже снисходительно, благодушно поддразнивал и Сережу, и Володьку, выводя, так сказать, наружу их беспомощно скрываемую любовь.
Сергей - тот неестественно оживлялся в присутствии юной лесничихи, то вспыхивал, то бледнел, томился жаждой подвига на ее глазах и даже смерти.
Володя - этот непременно успевал, улучив момент, увести Елену Федоровну от старших к большой карте военных действий и сделать, только для нее, обзор всех русских фронтов - и северного, и западного, и юго-западного, а иногда даже и кавказского, если, конечно, не вмешивалась в "оперативный доклад" Ольга Александровна и не возвращала жертву к гостям.
Впрочем, Елена Федоровна как будто и не тяготилась этими докладами "начальника штаба", и слушала, и улыбалась, и спрашивала Володю: а что с Трапезундом, а скоро ли возьмут Эрзерум и тому подобное. Володя смеялся над ее забавной ошибкой и терпеливо объяснял ей, что сперва Эрзерум, а потом - Трапезунд.
Что же касается смерти отважных на ее глазах, то если бы понадобилось вырвать лесничиху из плена "германских вандалов" или врубиться во главе эскадрона в самую гущу врагов, не уступил бы Володя в том Сергею, нет, не уступил бы!
Никита Арсеньевич - тот, само собой разумеется, в недосягаемой тайне, с мужественным достоинством, негодуя на самого себя, одолевал в своем сердце эту непрошеную боль по чужой жене.
О его чувстве лесничий даже и не подозревал. И во всяком случае, не посмел бы подшучивать.
Невдомек было и Ольге Александровне и отцу.
И казалось бы, что в ней особенного, в этой лесничихе! Лесной дичок, молодая, светло-русая здоровячка. Наивна, доверчива, иной раз - до простоватости.
Против Киры Кошанской она была и впрямь дикий ландыш рядом с чудесной, в теплице взращенной розой.
Та - и красавица, и эрудитка, и остроумна. Свободно говорит на двух языках - на английском и на французском. Выросла с боннами и гувернантками. Незадолго до войны изъездила всю Европу. Лувр и Дрезденскую знает лучше, чем Третьяковку.
А лесничиха - что ж? - в конце концов, не провинциальной ли свежестью она и обаятельна?
... - Ну, до чего ж мила! - Аполлинария Федотовна помолчала и со вздохом:
- А не тому досталась!
Саша Гуреев остановился посреди зала - поднял ладонь. Это был условленный знак "оркестру" в лице Володи:
- Дружок, довольно старины. Танго!
И небрежно-изящною глиссадою пронесся через весь зал и остановился с поклоном приглашения на танец перед лесничихой.
Она стояла, слегка обмахиваясь белым веером.
- Мадам?..
Выставил руку колачом. Ждал.
Вся зардевшись, она отказывалась:
- Что вы, что вы! Танго я совсем не танцую...
- Ну, полноте. Я видел ваш вальс. Танго для вас - пустяки. Недаром французы говорят: утята являются на свет готовыми пловцами, девушки - с искусством танца. Да и если бы не умели - вам стоит лишь следовать моим движениям. Да, да, только отвечать на них! Уверяю вас, танго - это в а ш танец! Вам только его и исполнять... с вашей фигурой...
Он сказал это - и у нее еще больше вспыхнули щеки: "Боже мой, а если уже заметно?"
Уверенно и не ожидая отказа, он взял ее за левую руку, а правой своей рукой уже приобнял ее.
И вдруг она как-то непонятно для него исчезла из-под его руки. Да, да, исчезла, уплыла! Отстраняясь, полуобернувшись через плечо, он увидел над собою спокойное, строгое лицо Шатрова.
С какой-то поразительной ловкостью, быстротою Арсений Тихонович успел воспользоваться тем, что еще не доиграна была последняя пластинка вальса, - и вот остолбеневший Гуреев видит, как эта лесная недотрога-царевна кладет свою прекрасную руку на плечо Шатрова и они уходят, уходят от него в вальсе.
Черт возьми, еще никогда не было с ним такого: увели, из-под самых рук увели избранную им даму! Позор! А он-то втайне готовился поддразнить Сережку. И не он ли, Александр Гуреев, еще недавно вдалбливал этому молокососу, что целые годы обычного знакомства, вяленького ухаживания и сопливеньких вздохов никогда так не сближают, как всего лишь несколько мгновений танго. А потому: учись, учись, Серж!
И вот, как у последнего идиота, увели!
"Ну, будь бы это не Шатров!"
Растерянный, злой, он, однако, и виду не подал - весело, недоуменно развел руками, оглядел зал и быстро направил свои стопы в сторону Киры Кошанской.
Тем временем пластинка с вальсом была доиграна.
Да! Это была поистине достойная его выбора дама, не танцорка, а скорее т а н ц о в щ и ц а. И у кого же она училась, у кого? Или и впрямь, французы правы?
На Гуреева и Кошанскую залюбовались, засмотрелись даже и те, кто с привычно выражаемым отвращением осуждал этот неведомо откуда нахлынувший перед самой войной знойный танец, это дьявольское наитие, от которого молодежь как сдурела - в открытую насмехается над прелестной, а для них только пресною "стариной", над всеми этими бальными лезгинками и мазурками, тустепами и падекатрами и даже, даже над самим вальсом!