Анри Сен-Симон - Мемуары. Избранные главы. Книга 2
Состояние здоровья короля ни для кого уже не было тайной, и пустота в покоях герцога Орлеанского сменилась нашествием. Я порекомендовал ему пойти на смотр и под предлогом, что он желает почтить власть короля в лице герцога Мэнского, которого тот облек полномочиями на время смотра, следовать в его свите, как он следовал бы в свите самого короля, и так это все ему и объяснить, если герцог Мэнский станет оправдываться, стараться быть все время рядом с ним, как бы он ни противился этому, демонстративно говорить с ним, сняв шляпу, как если бы то был король, обогнать его на пятьдесят шагов при приближении своих рот тяжелой кавалерии, дабы во главе их приветствовать его, затем присоединиться к нему и в их рядах с непокрытой головой сопровождать его, но при этом почаще бросать взгляды на кавалеристов и свиту, чтобы от них не ускользнул язвительный смысл этой оскорбительной почтительности и чтобы сей поддельный король у всех на глазах изнемогал от замешательства и страха. Кроме удовольствия унизить герцога Мэнского в час его триумфа, герцог Орлеанский должен был многого добиться, обнажив перед всеми трусость незаконнорожденного, продемонстрировать войску и зрителям из придворных и прибывших из города, сколь сила происхождения выше узурпации, а равно и показать, что если при жизни короля, дни которого уже на исходе, он ничему не противодействовал, то впредь не позволит бастарду пользоваться преимуществами, каковых тот сумел добиться во вред ему и вопреки праву и законам. Герцогу Орлеанскому бояться было нечего; в соответствии со своими предрасположениями король сделал все, что мог, в ущерб ему и в пользу своих побочных детей; никто в этом не сомневался, да и не мог сомневаться, тем паче герцог Орлеанский. При таком поведении он ничего не терял бы, поскольку при всей издевательской сущности внешне оно не могло дать никакого повода для жалоб — и притом кому? Что мог бы сделать сей умирающий Юпитер? Зато герцог Орлеанский мог много приобрести, исполнив робостью герцога Мэнского и его сторонников и показав всей Франции, как должно быть; Мне хотелось, чтобы он явился там один, без свиты, чтобы всех, кто хотел бы присоединиться к нему, отсылал с изъявлениями издевательского почтения к герцогу Мэнскому, чтобы всем, кто прибыл поглядеть на смотр, давал понять, что он тут незначительное частное лицо, для которого слишком много чести, ежели к нему проявляют внимание, и который чувствует себя не вправе отвечать на него; чтобы, отдавая перед своими ротами рапорт герцогу Мэнскому, он изображал из себя этакого офицерика, надеющегося на то, что герцог в своем докладе королю благосклонно о нем отзовется, затем представил бы герцогу офицеров, похвально охарактеризовав каждого, но проделал бы это с оскорбительной и завуалированно угрожающей почтительностью. Признаюсь, в тот день я дорого дал бы, чтобы стать, будь такое возможно, герцогом Орлеанским. Боюсь, что герцог Мэнский при его натуре умер бы тогда от страха. Присутствие пятилетнего дофина ничему бы не помешало. Он в его возрасте мог лишь принимать почести, все прочее предназначалось герцогу Мэнскому, поскольку тот, кроме себя, представлял и короля. Однако по причине своего малодушия герцог Орлеанский оказался не способен на столь тонкую комедию. Он отправился на смотр, проверил свои роты, во главе их приветствовал дофина и почти не подходил к герцогу Мэнскому, который, завидя его, побледнел; замешательство и испуг герцога Мэнского поразили общество, которое оставило его и повсюду сопровождало герцога Орлеанского, хоть тот ничего для этого и не сделал. Все бывшие там выказывали возмущение тем, что в присутствии герцога Орлеанского смотр проводит герцог Мэнский. А то ли еще было бы, если бы герцог Орлеанский повел себя так, как настаивал я! Впоследствии он сам понял это и был весьма сконфужен; я же воспользовался этим, чтобы придать ему отвагу. Даже тяжелая кавалерия негодовала и не скрывала этого, какие старания ни прилагал король в те часы, когда еще мог видеть придворных, рассказывая, дабы сделать это известным офицерам тяжелой кавалерии, какие необыкновенные похвалы расточал этой части герцог Мэнский в своем рапорте. Публика сочла такое поручение крайне странным, и герцог Мэнский ничего не выиграл от того, что получил его, как бы льстиво он ни высказывался о тяжелой кавалерии во время и после смотра. В крайнем замешательстве, которое было очевидно для всех, находившихся там, он хотел оказать почести герцогу Орлеанскому, однако тот ограничился ответом, что находится здесь в качестве капитана тяжелой кавалерии, не принял оных и ушел после того, как повидал свои роты и во главе их приветствовал дофина. Вскоре после этого тяжелая кавалерия была отправлена к себе в казармы. Именно на этом смотре герцог Орлеанский и герцог Мэнский ощутили первые признаки того, что ждет каждого. Все бросились к первому из них, покинув второго, оставшегося в полном смущении; даже кавалерия была потрясена таким контрастом. Публика высказывалась обо всем этом весьма сурово и откровенно, полагая, что принимать смотр, чтобы потом дать отчет королю, должен был герцог Орлеанский, если уже таковую обязанность положено исполнять принцу, либо маршал Франции или прославленный генерал.
Я доставил себе небольшое удовольствие, на которое герцог Орлеанский, как будущий регент королевства, не решился. Я пошел повидать Поншартрена, у которого почти не бывал, и упал туда, как бомба, что оказывается крайне печальным и досадным и для бомбы, и для тех, на кого она падает, однако на сей раз так было лишь для них, а мне доставило двойное удовольствие. Министры были весьма обеспокоены своей судьбой. Их все еще сдерживал страх перед королем: ни один из них не смел пока перекинуться к герцогу Орлеанскому; бдительность герцога Мэнского и боязнь г-жи де Ментенон держали их на коротком поводке, потому что у короля осталось достаточно сил, чтобы прогнать их, и в таком случае они не могли бы льстить себя надеждой, что герцог Орлеанский сочтет их пострадавшими из-за него, а были бы лишь жертвами собственной нерешительной и мешкотной политики. Я же хотел насладиться замешательством Поншартрена и доставить себе удовольствие поиграть с этим гнусным циклопом.[37] Он сидел, запершись, с Бэзоном и д'Эффиа, однако слуги его после секундной нерешительности не посмели не впустить меня. Итак, я вошел в кабинет, и моему взору открылись три человека, так близко сидевшие друг к другу, что головы их соприкасались; при моем появлении они словно внезапно пробудились, и от меня не ускользнуло выражение досады на лицах, которое мгновенно сменилось любезным с примесью замешательства, вызванного моим докучным присутствием. Я видел, что прервал их совещание и мешаю им, это меня весьма развеселило, и потому я отнюдь не собирался уходить, как сделал бы в любое другое время. Они же надеялись на это, однако, видя, что я завел разговор о всяких пустяках, как человек, не понимающий, что его присутствие нежелательно, Эффиа сухо откланялся, Безон следом за ним, и они ушли. Поншартрен до сей поры не принимал и не придавал значения Безону, но, как только ощутил потребность в герцоге Орлеанском, объявил, что он с Безоном в родстве. Он сделался его покровителем, а Безон, который благодаря своей преданности герцогу Орлеанскому вошел в его окружение и подружился с д'Эффиа, привлек последнего на сторону Поншартрена. Как только они вышли, я позволил себе пошутить, сказав, что, кажется, я им помешал и мне лучше уйти. Рассыпая любезности, Поншартрен наговорил достаточно много такого, чтобы я мог сказать ему, что сейчас у него были люди, которые способны оказаться ему весьма полезными. Мысль об изменяющей ему фортуне до такой степени ослепила его, что он даже не заметил, что я стараюсь разговорить его, чтобы над ним посмеяться; забыв все свои козни и все, что произошло между нами, он весьма обнадежился моим визитом и беседовал со мною со своего рода доверием, смешанным с почтительностью, какая до сей поры была ему неведома. Я даже не дал себе труда завлекать его неопределенными любезностями и придворными речами; он сам пошел на крючок, толковал мне о своих горестях, тревогах, затруднительном положении, наконец произнес целую апологию насчет своего отношения к герцогу Орлеанскому, признался, что прибег к Безону, а через него к д'Эффиа, нахваливал их дружественность и благодеяния — воплощение ничтожества, он унизился до такого слова! — которые они оказали ему, и, все время возвращаясь к своим тревогам, то тут, то там подпускал намеки, как бы он желал моего покровительства и в каком был замешательстве, не осмеливаясь попросить меня о нем. Достаточно натешившись подобным пресмыкательством, я сказал ему, что поражен, как умный человек вроде него, настолько знающий двор и свет, может быть обеспокоен тем, что станется с ним после смерти короля, которому, в сущности, — тут я со значением глянул на него-по всем признакам осталось недолго жить; сказал, что при его таланте и опыте в морских делах он может быть уверен, что никто тут с ним не сравнится, и герцог Орлеанский был бы чрезвычайно счастлив, если бы он продолжал исполнять эту столь необходимую и важную должность, на которой человек, подобный ему, никем, кто имеет хотя бы малейшее представление о ней, не может быть заменен. У меня было ощущение, что я вернул его к жизни, но, будучи крайне многословен, он неоднократно возвращался к своим тревогам, которые я старался рассеивать отнюдь не до конца, с удовольствием наблюдая, как он покрывается бледностью, но затем теми же самыми словами убеждая его, что он незаменим на своем месте, что его невозможно сместить и потому, уверенный в сохранении своей должности, он может спокойно жить, ни в ком не нуждаясь. Эта прелестная комедия заняла у меня добрых три четверти часа. Я всячески старался, чтобы ни одно мое слово не прозвучало намеком на предложение поста, совет или изъявление былой дружбы, лишь время от времени говорил что-нибудь, чтобы поддержать поток его словоизвержения, и узнал, что Безон и д'Эффиа выказали себя его покровителями. От герцога же Орлеанского я неизменно слышал заверения, что он не оставит его на этом посту и объявит, что сделает выбор из членов совета по морским делам.