Е Курганов - Русский литературный анекдот конца XVIII — начала XIX века
— Помилуй, Ермил Иванович, — сказал ему ректор, — ты-то как сюда попался?..
— Из сострадания к человечеству, — отвечал добрый Костров. [81, с. 162.]
Он жил несколько времени у Ивана Ивановича Шувалова. Тут он переводил «Илиаду». Домашние Шувалова обращались с ним, почти не замечая его в доме, как домашнюю кошку, к которой привыкли. Однажды дядя мой пришел к Шувалову и, не застав его дома, спросил: «Дома ли Ермил Иванович?» Лакей отвечал: «Дома; пожалуйте сюда!» — и привел его в задние комнаты, в девичью, где девки занимались работой, а Ермил Иванович сидел в кругу их и сшивал разные лоскутки. На столе, возле лоскутков, лежал греческий Гомер, разогнутый и обороченный вверх переплетом. На вопрос: «Чем он это занимается?» — Костров отвечал очень просто: «Да вот девчата велели что-то сшить!» — и продолжал свою работу. [44, с. 26.]
Костров хаживал к Ивану Петровичу Бекетову, двоюродному брату моего дяди. Тут была для него всегда готова суповая чаша с пуншем. С Бекетовым вместе жил брат его Платон Петрович; у них бывали: мой дядя Иван Иванович Дмитриев, двоюродный их брат Аполлон Николаевич Бекетов и младший брат Н. М. Карамзина Александр Михайлович, бывший тогда кадетом и приходивший к ним по воскресеньям. Подпоивши Кострова, Аполлон Николаевич ссорил его с молодым Карамзиным, которому самому было это забавно; а Костров принимал эту ссору не за шутку. Потом доводили их до дуэли; Карамзину давали в руки обнаженную шпагу, а Кострову ножны. Он не замечал этого и с трепетом сражался, боясь пролить кровь неповинную. Никогда не нападал, а только защищался. [44, с. 26.]
Светлейший князь Потемкин пожелал видеть Кострова. Бекетовы и мой дядя принуждены были, по этому случаю, держать совет, как его одеть, во что и как предохранить, чтоб не напился. Всякий уделил ему из своего платья кто французский кафтан, кто шелковые чулки, и прочее. Наконец при себе его причесали, напудрили, обули, одели, привесили ему шпагу, дали шляпу и пустили идти по улице. А сами пошли его провожать, боясь, чтоб он, по своей слабости, куда-нибудь не зашел; но шли за ним в некотором расстоянии, поодаль, для того, что идти с ним рядом было несколько совестно: Костров и трезвый был нетверд на ногах и шатался. Он во всем этом процессе одеванья повиновался, как ребенок. Дядя мой рассказывал, что этот переход Кострова был очень смешон. Какая-нибудь старуха, увидев его, скажет с сожалением: «Видно, бедный, больнехонек!» А другой, встретясь с ним, пробормочет: «Эк нахлюстался!» Ни того, ни другого: и здоров и трезв, а такая была походка! Так проводили его до самых палат Потемкина, впустили в двери и оставили, в полной уверенности, что он уже безопасен от искушений! [44, с. 27.]
Костров страдал перемежающейся лихорадкою. «Странное дело, — заметил он (Н. М. Карамзину), — пил я, кажется, все горячее, а умираю от озноба». [29, с. 239.]
Д. Е. Цицианов
Он (Д. Е. Цицианов) преспокойно уверял своих собеседников, что в Грузии очень выгодно иметь суконную фабрику, так как нет надобности красить пряжу: овцы родятся разноцветными, и при захождении солнца стада этих цветных овец представляют собой прелестную картину. [111, с. 86.]
Случилось, что в одном обществе какой-то помещик, слывший большим хозяином, рассказывал об огромном доходе, получаемом им от пчеловодства, так что доход этот превышал оброк, платимый ему всеми крестьянами, коих было с лишком сто в той деревне.
— Очень вам верю, — возразил Цицианов, — но смею вас уверить, что такого пчеловодства, как у нас в Грузии, нет нигде в мире.
— Почему так, Ваше Сиятельство?
— А вот почему, — отвечал Цицианов, — да и быть не может иначе: у нас цветы, заключающие в себе медовые соки, растут, как здесь крапива, да к тому же пчелы у нас величиною почти с воробья; замечательно, что когда они летают по воздуху, то не жужжат, а поют, как птицы.
— Какие же у вас ульи, Ваше Сиятельство? — спросил удивленный пчеловод.
— Ульи? Да ульи, — отвечал Цицианов, — такие же, как везде.
— Как же могут столь огромные пчелы влетать в обыкновенные ульи?
Тут Цицианов догадался, что, басенку свою пересоля, он приготовил себе сам ловушку, из которой выпутаться ему трудно. Однако же он нимало не задумался:
— Здесь об нашем крае, — продолжал Цицианов, — не имеют никакого понятия… Вы думаете, что везде так, как в России? Нет, батюшка! У нас в Грузии отговорок нет: ХОТЬ ТРЕСНИ, ДА ПОЛЕЗАЙ! [117, с. 116.]
Мой дядя Россет раз спросил его (он был тогда пажем), правда ли, что он (Д. Е. Цицианов) проел тридцать тысяч душ? Старик рассмеялся и ответил: «Да, только в котлетах». Мальчик широко раскрыл глаза и спросил: «Как — в котлетах?»
— Глупый! Ведь оне были начинены трюфелями, а барашков я выписывал из Англии, и это, оказалось, стоит очень дорого. [120, с. 95.]
Говорил он (Д. Е. Цицианов) о каком-то сукне, которое он поднес князю Потемкину, вытканное по заказу его из шерсти одной рыбы, пойманной им в Каспийском море. [46, с. 38.]
Князь Цицианов, известный поэзиею рассказов, говорил, что в деревне его одна крестьянка разрешилась от долгого бремени семилетним мальчиком, и первое слово его, в час рождения, было: «Дай мне водки!» [29, с. 388.]
Забыл было сказать ложь кн. Д. Е. Цицианова. Горич нашел в каменной горе у Моздока бутылку с водою, и стекло так тонко, что гнется, сжимается и опять расправляется, и он заключил, что эта бутылка должна быть из тех, кои употребляли Помпеевы солдаты, хотя римляне и никогда в сем краю не были. А доказательство Цицианова было то, что подобные сей бутылке сосуды есть в завалинах Геркулана и Помпеи. [91, с. 24.]
В трескучий мороз идет он (Д. Е. Цицианов) по улице. Навстречу ему нищий, весь в лохмотьях, просит у него милостыни. Он в карман, ан нет денег. Он снимает с себя бекешу на меху и отдает ее нищему, сам же идет далее. На перекрестке чувствует он, что кто-то ударил его по плечу. Он оглядывается, Господь Саваоф пред ним и говорит ему: «Послушай, князь, ты много согрешил, но этот поступок твой один искупит многие грехи твои. Поверь мне, я никогда не забуду его!» [29, с. 146.]
Между прочими выдумками он (Цицианов) рассказывал, что за ним бежала бешеная собака и слегка укусила его в икру. На другой день камердинер прибегает и говорит:
— Ваше Сиятельство, извольте выйти в уборную и посмотрите, что там творится.
— Вообразите, мои фраки сбесились и скачут. [118, с. 121.]
Цицианов любил также выхвалять талант дочери своей в живописи, жалуясь всегда на то, что княжна на произведениях отличной своей кисти имела привычку выставлять имя свое, а когда спрашивали его, почему так, то он с видом довольным отвечал: «Потому что картины моей дочери могли бы слыть за Рафаэлевы, тем более что княжна любила преимущественно писать Богородиц и давала ей и маленькому Спасителю мастерские позы». [17, с. 117.]
Есть лгуны, которых совестно называть лгунами: они своего рода поэты, и часто в них более воображения, нежели в присяжных поэтах. Возьмите, например, князя Ц(ицианова). Во время проливного дождя является он к приятелю.
— Ты в карете? — спрашивают его.
— Нет, я пришел пешком.
— Да как же ты вовсе не промок?
— О, — отвечает он, — я умею очень ловко пробираться между каплями дождя. [29, с. 146.]
Князь Потемкин меня любил (рассказ ведется от имени Д. Е. Цицианова) именно за то, что я никогда ни о чем не просил и ничего не искал. Я был с ним на довольно короткой ноге. Случилось один раз, разговаривая (не помню, у кого это было, ну да все равно) о шубах, сказал, что он предпочитает медвежьи, но что они слишком тяжелы, жалуясь, что не может найти себе шубы по вкусу.
— А что бы вам давно мне это сказать, светлейший князь: вот такая же точно страсть была у моего покойного отца, и я сохраняю его шубу, в которой нет, конечно, трех фунтов весу. (Все слушатели рассмеялись.)
— Да чему вы обрадовались? — возразил Цицианов. — Будет вам еще чему посмеяться, погодите, дослушайте меня до конца. И князь Потемкин тоже рассмеялся, принимая слова мои за басенку. Ну а как представлю я Вашей Светлости, — продолжал Цицианов, — шубу эту?
— Приму ее от тебя, как драгоценный подарок, — отвечал мне Таврический.
Увидя меня несколько времени спустя, он спросил меня тотчас:
— Ну что, как поживает трехфунтовая медвежья шуба?
— Я не забыл данного вам, светлейший князь, обещания и писал в деревню, чтоб прислали ко мне отцовскую шубу.
Скоро явилась и шуба. Я послал за первым в городе скорняком, велел ее при себе вычистить и отделать заново, потому что этакую редкость могли бы у меня украсть или подменить. Ну, слушайте, не то еще будет, вот завертываю я шубу в свой носовой шелковый платок и отправляюсь к светлейшему князю. Это было довольно: меня там все знали.