Юрий Ключников - На великом историческом перепутье
Как очень многие из других речей красноречивого императора, его кенигсбергская речь вызвала звучное эхо в стране. Государственный канцлер снова и снова оказался вынужденным появиться на трибуне рейхстага для защиты своего суверена. — Как же он защищал его? — Он признал прежде всего, что в кенигсбергской речи, действительно, дается "сильное утверждение монархического принципа", Но, ведь, этот принцип представляет собою "основу прусского государственного права, равно как выражение глубоких религиозных убеждений, которые восприняты и разделяются в многочисленных классах населения". (Горячие одобрения на правах скамьях и в центре.) "За время своего многовекового развития — продолжал канцлер — это не он, не прусский народ создал для себя королевство, но наоборот труд великих монархов из дома Гогенцоллернов, поддержанный упорством и способностями населения, создал сначала прусскую национальность, а потом и прусское государство". (Аплодисменты на различных скамьях..)
"Горячие одобрения"… «Аплодисменты»…
Следует ли к этим сообщениям отчетов прибавлять какие бы то ни было комментарии? Воистину, монархический дух не был еще слишком слабым в Германии 1910-го года!
Точь-в-точь как его предки, Вильгельм II очень любит опираться на Бога. Прусские короли, Германские императоры и Господь Бог — самые лучшие друзья. Всевышний для них не просто Бог, каким он является для всех христиан, а "старый немецкий Бог". В этом его особом качестве у Бога имеются совершенно особенные обязанности в отношении немецкого народа. Он должен верою и правдою служить немецким целям. В течение всей великой войны, например, он неизменно являлся "союзником в небе" немцев. Все речи и заявления германского императора в этот период неизменно заканчивались благочестивыми обращениями к этому «Союзнику». Моральные существа — мы уже отмечали это приучены быть очень религиозными.
Чтобы быть еще более типичным в качестве Гогенцоллерна, немца и консерватора, Вильгельм II обнаруживает большой вкус к патриархальности. То он упрекает свой народ за проникший в него "дух неповиновения", то он распространяется о своем "сердце отца народа". Он глубочайшим образом убежден, что именно он, и он один, должен вести Германию по пути осуществления высших ее целей, тогда как все его поданные обязаны лишь беспрекословно следовать за ним. — Его министры суть для него не более как его личные слуги, которых он охотнее всего выбирает среди людей безличных. В первом же крупном конфликте между правительством и консерваторами Вильгельм II занял свою собственную позицию и заявил, что он считает оппозицию Правых направленною не против его министров, а против его самого, носителя короны и против… "его отеческих забот". — Когда во время одной речи в рейхстаге имперский канцлер Бернгард фон-Бюлов22 упал в обморок, император выразил Высочайшее желание видеть "своего Бернгарда". — "Мой Бернгард"… Можно ли яснее выразить то, чем был для этого властителя глава его же собственного правительства? "Моим Бернгард ом" сказано все.
"Я", — "мои желания", — "мои предначертания", — "моя воля", — для Вильгельма II все это высшие критерии Справедливости и Блага. Критерии эти тем более непогрешимы, что «Я» совпадает для него с понятием: "мой Дом"; личная его воля — с волей всех его предков. Иначе говоря, в качестве короля и императора он всегда и во всем выступает как боговдохновленный носитель вековой правительственной мудрости Гогенцоллернов.
Что же может стоить по сравнению с этой мудростью королей-отцов разум детей, т. е. всего немецкого народа?
— Дети не всегда даже в состоянии понять толком намерения своего отца, так что ему же приходится временами ставить им это на вид. — "Мне кажется наставительно заявил он пред одним благоговейно внимавшим собранием, — что вам, господа, нелегко будет уяснить себе дорогу, которою я следую и которую я себе наметил, чтобы она вела к моим целям и ко всеобщему счастью".
Вильгельм II не упускает из виду существования конституции, в силу которой пруссаки с давних пор перестали быть несовершеннолетними; но он уверен, что конституция эта "лишь ограничивает", а отнюдь не «отменяет» его наследственное право направлять политику и правительство Пруссии "согласно его планам". Отсюда его твердое желание, чтобы "на этот счет в Пруссии не было никаких сомнений".
Впрочем, за некоторыми немногими исключениями последний Гогенцоллерн в течение всего своего царствования оставался вполне лояльным в отношении конституций прусской и имперской. Если же ему было одинаково легко выступать и. в роли конституционного правителя, и в роли патриархального отца отечества, то в этом вина самих конституций, а не его лично. Напротив, было бы более чем странно, если бы такой законченный Гогенцоллерн, как Вильгельм II, и глава такого монархичного по духу народа, каким был до революции немецкий народ, стремился бы во что бы то ни стало извлечь из «октроированных» (дарованных) конституционных актов все их демократические выводы.
В полном согласии со своим преимущественно моральным характером и со своею преданностью традиции, он неизменно проявлял себя подлинным консерватором, который душою и сердцем связан с наиболее убежденными противниками всякого прогресса политических форм. В парламенте он опирается на "католический центр", на крупных промышленников, на аграриев, на элементы умеренные и более чем умеренные. Тем, кто недоволен существующим режимом, он предлагает покинуть пределы Германии. Социалисты представляются ему преступными революционерами, разрушителями государства. Это их имеет он в виду, когда заклинает немецких студентов сохранить идеализм в качестве противоядия против зловредного духа, охватывающего страну. Он ведет против социалистов открытую и настойчивую борьбу. Однако, разве он не располагает в этой своей борьбе сочувствием широких общественных кругов? Когда на выборах в Рейхстаг 1907 года социалисты потерпели поражение, разве не было в Берлине импозантных патриотических манифестаций перед дворцами императора и канцлера?
Наконец, — и это вполне последовательно, — Вильгельм II насколько мог всегда держал сторону немецкой знати. Сколько раз, — в особенности за первый период великой войны, он призывал немцев сплотиться "вокруг их князей". В 1888 году, совсем еще юным, он заявил: — "Для выполнения великих обязанностей, которые лежат на мне в отношении моего народа, я не могу пользоваться помощью одних только органов государства. Чтобы поднять моральный и религиозный уровень, чтобы укрепить и развить силы нации мне нужна помощь наиболее благородных среди нее, то есть помощь "моей знати"". Да, несомненно, про немецкую знать Вильгельм более чем про кого-либо мог сказать, что она «его»; но не потому ли это, что и она в свою очередь имела полное право считать его "своим Вильгельмом".
От вкусов и склонностей аристократических до вкусов военных, милитаристических — всего лишь один шаг. И кто же не знает в наши дни, каким убежденным милитаристом являлся последний из германских императоров? — Он, не колеблясь, повторял то и дело, что "армия была и остается единственной опорой империи". — Он очень любил напоминать друзьям и врагам о "блистающем немецком мече". — Международный мир в итоге кровопролитной войны ему хотелось продиктовать "штыками своих солдат" и подписать "на барабане". Именно меч, штыки и барабан должны были, в его представлении, обеспечить Германии уважение остальных стран. — Отправляя войска в Китай для усмирения китайских боксеров, Вильгельм II приказывал им: — "Знайте: никакой пощады никому; никаких пленных. Пользуйтесь так вашим оружием, чтобы в течение тысячелетий ни один китаец не осмелился косо взглянуть на немца". Бедные китайцы, скажете вы. Но в китайцах ли тут дело? — Если бы так же, как с ними, можно было распорядиться со всеми остальными народами, разве отказался бы Вильгельм II и ко всем им применить вышеприведенный приказ? Без малейшего риска погрешить против истины можно утверждать, что милитаризм с его характерным культом силы, хитрости и жестокости, с его героизмом и его страстями представлялся последнему Гогенцоллерну одной из высших самоцелей. Но еще гораздо неоспоримее то, что он почитался им за совершенно необходимое средство для экономического и политического покорения мира Германией, т. е. для осуществления ею ее империалистических целей или, если угодно, — для "выполнения ею своего исторического назначения".
Здесь, однако, я хотел бы оставить уже в покое последнего короля, императора и отца пруссаков и немцев и обратиться непосредственно к самим немцам.
Для них, в качестве нации, пристрастие к национализму, империализму и милитаризму было до революции столь же характерно, что и для Вильгельма II. Об этом много говорилось и писалось в последние годы.
В свое время знаменитый Гегель23 объявлял войны необходимыми для сохранения "морального здоровья" наций. Ницше24 радостно пугал соотечественников эффектными фразами о том, что "война и храбрость произвели более великого, чем любовь к ближнему". Он был в восторге от обязательной воинской повинности и "от настоящих войн, в которых не до шуток". — "Я радуюсь — восклицал он — военному развитию Европы. В каждом из нас сказано варвару «да», также и дикому зверю". Наиболее влиятельные и наиболее национальные немецкие историки, Моммзен25 и Трейчке26, поучали, что нации, менее способные к цивилизации, должны быть «искоренены» более способными, что наша эпоха есть эпоха войн и торжества сильного над слабым и что идея вечного мира противонравственна.