Розмэри Сатклифф - Факелоносцы
— Не взяли меня, — мрачно пожаловался он, — еще два года надо ждать. А тебе хотелось бы плыть сейчас на «Морской змее»?
Аквила с гневом набросился на мальчишку:
— Плыть на сакской ладье, чтобы напасть на собственный народ?!
Тот оторопело уставился на него, потом пожал плечами:
— Может, они пойдут к Римскому острову. Хотя Бранд говорил — самые богатые угодья уже в руках у Хенгеста. Значит, для набега больше подходят земли франков.[17] Я позабыл, что это твой народ.
— Легко забыть зло, когда не тебе его причинили. Люди твоего племени по приказу Рыжего Лиса сожгли мой дом, убили отца и уволокли мою сестру. Я-то не забыл этого.
Последовало молчание, затем Торкел сказал — неловко, словно извиняясь:
— У меня сестры нет.
Аквила, глядя на дюны с гребешками бледной травы-песколюба, пригнутой ветром, проговорил:
— Молю нашего Бога, чтобы она уже умерла.
Знать бы это наверняка — тогда и он обрел бы хоть какое-то подобие покоя. И в то же время в глубине души Аквила сознавал: будь это так, он утратил бы единственное, что удерживало его на этом свете, и тогда ему оставалось бы лишь надеяться, что когда-нибудь он повстречает птицелова.
Не добавив больше ни слова, он ушел, а Торкел продолжал стоять, прислонившись к столбу навеса.
Подоспело время жатвы, а в конце лета вернулась и дружина со своей жатвой, без которой тощие, пропитанные солью пастбища Уллас-фьорда не прокормили бы его жителей. И опять миновала зима и пришла пора сева, и опять наступила жатва — вторая жатва за время рабства Аквилы. На сей раз сезон летних набегов прошел неудачно: «Штормовой ветер» сильно потрепало разбушевавшееся море, добыча была скудная, отряд потерял нескольких воинов и корабли вернулись зализывать раны еще до того, как ячмень полностью созрел и пошел под серп.
Урожаи на западном побережье Ютландии и никогда-то не были обильными, но в этом году морские ветры, едва не разломавшие ладьи вождя, сожгли ячмень, и он стоял почерневший, редкий и жалкий на соленых полях, похожий на облезлую шкуру больной собаки. Но все равно даже такой урожай надо было собрать, и поэтому все мужчины и женщины, рабы и свободные, с серпами отправились в поля. Аквила был среди них.
В этот день с моря не чувствовалось ветра и над прибрежными болотами дрожал горячий воздух. Пот струйками стекал по телу у Аквилы, отчего шерстяная юбка — единственная его одежда — липла к бедрам и животу. Тормод, трудившийся рядом с ним, поднял мокрое от пота лицо и огляделся вокруг.
— Эй, Дельфин! Женщины, видно, забыли про наш кусок поля. Ну-ка, сходи принеси мне пахты!
Аквила бросил серп и, нахмурившись, направился в тот угол большого, в девяносто акров, поля, где в тени искривленного ветрами боярышника стояли кувшины с пахтой и жидким пивом. Там он застал старого Бруни, пришедшего взглянуть на работу жнецов. Опершись на посох, старик стоял на полоске земли, запаханной под пар, в том месте, где обычно поворачивала упряжка волов. Ястребиное лицо его омрачала тень, но это была не просто тень от боярышника.
— Думается мне, еще до той поры, пока опять нальются березовые почки, в Уллас-фьорде нас ожидают затянутые пояса и ввалившиеся щеки, — проговорил старик, но таким глухим голосом, что Аквила, подходя к нему, даже не понял — обращается ли Бруни к нему или говорит сам с собой.
Но тут Бруни взглянул на Аквилу, и Аквила спросил, кивнув через плечо на поле, на загорелые спины жнецов, на женщин с большими корзинами для колосьев, на редкий жалкий ячмень:
— И часто так бывает?
— Много я перевидал урожаев с тех пор, как в первый раз взял в руки серп, — ответил Бруни. — Но таких плохих, как этот, было от силы два или три. У нас тут, на западном берегу, и всегда до голода один шаг, а уж в этом году, готов клясться молотом Тора,[18] хватит и полшага, и мы еще услышим сопение Серой Карги у себя за спиной раньше, чем снова придет весна. — Выцветшие голубые глазки вдруг в упор глянули на Аквилу. — А ты, наверно, этому рад?
Аквила вернул взгляд:
— А неужели мне горевать оттого, что мои враги голодают?
— Да, но ведь тогда и ты будешь голодать вместе с ними, — проворчал Бруни, и в уголках его рта, заросшего бородой, зазмеилась улыбка. — Может, ты и трудишься наравне со всеми по этой причине? Поэтому и хочешь собрать всю жатву до колоска?
Аквила пожал плечами:
— Этот труд у меня в крови. У себя на родине мне не раз приходилось помогать в уборке урожая.
— У себя на родине… На Римском острове урожаи побогаче наших, так ведь? — задумчиво протянул старик. И поскольку Аквила молчал, он неожиданно взорвался: — Отвечай же, или ты немой?
Ровным тоном Аквила сказал:
— Если я скажу «да», то все равно что крикну Морским Волкам: «Приходите, добро пожаловать!» Если я скажу «нет», ты будешь знать, что я лгу, ведь ты отлично помнишь тяжелые колосья спелого хлеба, который ты сжег до черной стерни в свое время, когда ходил в набеги. Поэтому я нем.
Старик пристально поглядел на него из-под седых косматых бровей, затем кивнул:
— Верно, я помню тяжесть колосьев. Один раз и нам удалось вырастить такой хлеб, но на полях милостивее здешних. До сих пор наши женщины поют про него песни, а наши мужчины хранят память о нем в своем сердце. Но случилось это до того, как племена из Больших Лесов, в той стороне, где встает солнце, начали двигаться на запад, вытесняя все и всех на своем пути. — Взгляд его с Аквилы переместился вдаль, поверх болот, к низким дюнам, закрывавшим вид на зеленые воды залива. — Все люди, все племена поднимаются на востоке, как и солнце, и движутся его дорогой на запад. И это так же неизменно, как то, что ночь следует за днем, и остановить это движение или повернуть вспять так же невозможно, как невозможно остановить или повернуть вспять диких гусей в их осеннем перелете.
Аквиле почудилось, будто с болот повеяло холодным ветром, хотя ничто вокруг не шевельнулось, лишь дрожало марево жары. Аквила поднял рог, лежавший возле одного из кувшинов, наполнил прохладным створоженным пахтаньем и понес Тормоду.
Подросток с недовольным видом повернулся к нему, отирая рукой пот, затекающий в глаза.
— Не очень-то ты торопился! — буркнул он.
— Со мной разговаривал твой дед.
— О чем?
— Просто о жатве. — Однако у Аквилы было странное чувство — будто на самом деле они разговаривали о судьбе Британии.
Урожай собрали и обмолотили. Свили новые вересковые жгуты, чтобы прижать земляные крыши в ожидании осенних шквалов. Дикие гуси откочевали на юг, и пришла зима.
Зима выдалась плохая, под стать жатве. С наветренной стороны дома замело снегом почти до крыш, и снег с каждой неделей становился все глубже. От трескучих морозов померзло даже зверье в берлогах, да еще по непонятной причине тюлени вдруг покинули залив, и охотники раз за разом возвращались с пустыми руками. Глубокий снег затруднял всякую охоту, что сулило не только нехватку шкур, которые можно было бы после продать торговцам.
И всегда-то к концу зимы запасы скудели, мучные лари пустовали, рыба попадалась редко и охота была плохая. Но обычно первые же предвестия весны — покрасневшие ветви ольхи по краю замерзшего ручья, удлиняющиеся сосульки под крышей — вселяли бодрость в мужчин и женщин и давали им сил пережить последний тяжкий месяц перед тем, как внезапно ожидание кончалось и приходила весна. В этом же году ничто, кроме прибавления дня, не предвещало конца зимы. Холод даже усилился. Головы у людей казались непомерно большими на костлявых плечах. Даже у детей щеки запали, как у стариков. А лед по-прежнему держался вдоль берегов, плотный, слежавшийся, и земля под снегом была твердая, как железо. Ясно было: пахать в этом году начнут на месяц позже, а зерно, высеянное месяцем позже, не успеет вызреть за тот краткий теплый период, что отпущен северному лету. А значит, следующий урожай тоже обречен.
Люди начали переглядываться, и каждый читал в глазах у другого то, что было на уме у него самого с тех пор, как не уродился хлеб, — они сравнивали свои тощие поля, по которым гулял ветер, с тучными хлебами где-нибудь в укромной долине на острове, лежащем к западу. Хенгесту все еще требовались люди и не только для одного Таната, но и для всех восточных и южных берегов бывшей Римской провинции. Каждую весну он бросал клич. В прошлом году снялась с места половина селения Хай-Нэсс…
Поэтому когда вождь Хунфирс созвал в Медхолле Совет, весь Уллас-фьорд понял, о чем пойдет речь.
Старый Бруни уже довольно давно хворал, однако во что бы то ни стало решил занять свое место в Совете. В назначенный вечер он, несмотря на все уговоры Ауде, облачился в парадный плащ из шкуры черного медведя на ярко-желтой подкладке, взял посох и отправился в путь по снежной целине в сопровождении Тормода. Торкел тоже выразил желание пойти, но в ответ услышал: «Станешь взрослым, тогда и будешь ходить с мужчинами на Совет, а пока, молокосос, сиди с детьми и женщинами».