Нина Молева - Семь загадок Екатерины II, или Ошибка молодости
— Тем лучше. И все же это не заставит меня изменить моей симпатии к господину Петру Жаркову. Его миниатюрные портреты, убедитесь сами, прелестны. Вы еще не заказывали собственного портрета у него?
— Я не большой охотник любоваться на собственную персону — в отношении нее у меня немалые претензии к натуре.
— Претензии претензиями, а Левицкому вы доверились и не прогадали. Не правда ли, граф? Мне положительно нравится ваш портрет. Он украсит ваше фамильное собрание. Оно по-прежнему великолепно?
— Вы бесконечно снисходительны, государыня. Оно и в самом деле обширно — батюшка не жалел на него средств. Но что касается самой живописи…
— Полноте, Александр Сергеевич, пусть оно не отвечает французским или английским образцам, но ведь это начало живописи российской. Одно это делает его бесценным.
— В этом смысле…
— Для меня это самый важный смысл. Иначе зачем было бы устраивать нашу Академию? Вы не согласны со мной?
— Просто я не думал об этом, государыня.
— А надо бы, Александр Сергеевич, ой, как надо. Я не испытываю ваших восторгов перед живописью, но твердо убеждена, что без трех знатнейших художеств никакой народ не может называться просвещенным.
— Мне остается снова и снова изумляться вашему чувству государственности, Ваше величество! Вы действительно великая монархиня.
— Я учусь ею быть, граф. И поверьте, это нелегкий труд. Подождите, подождите, а все эти остальные большие портреты?..
— Тоже господина Левицкого.
— Сколько их здесь всего?
— Шесть, государыня.
— Превосходно. Вы ему устроили настоящий бенефис.
— Неужели же незаслуженно?
— А кто этот почтенный старец?
— Штаб-лекарь Христиан Виргер, государыня.
— Штаб-лекарь? Надеюсь, в далеком прошлом? Он же дожил до Мафусаилова века, судя по портрету.
— Художник ничего не преувеличил, Ваше величество. Виргер начал служить еще при государе Алексее Михайловиче.
— Бог мой, но такого же не бывает! Ему что — сто лет?
— Сто два года, Ваше величество. Это один из российских раритетов, а если к тому добавить, что былой штаб-лекарь сохранил светлую голову, зрение и слух!
— Мой великий предок государь Петр Первый всенепременно увековечил бы его в Кунсткамере восковой фигурой, маской, не знаю, еще чем-нибудь. Кто же догадался заказать его портрет? Не Академия ли наук?
— Государыня, для наших академиков это слишком низменная материя. Портрет заказан Никитой Акинфиевичем Демидовым. Вы же знаете, как живо интересуется он натуральной историей.
— А это Богдан Васильевсич Умской? А он здесь в каком качестве?
— Спросите прежде всего Ивана Ивановича Бецкого, государыня.
— А при чем здесь „гадкий генерал“?
— Иван Иванович курирует Московский воспитательный дом, а господин Умской — опекун дома.
— Ах, так. Но знаете, Александр Сергеевич, меня всегда удивлял этот неряшливый увалень: никаких амбиций, никакой жажды хотя бы денег, если уж он равнодушен к служебной карьере. Как ни говорите, он мог рассчитывать при покойной государыне на многое.
— Может быть, он просто умен.
— Умен? Умской? Вы шутите, граф! Откуда такие предположения?
— А разве нежелание принимать участие в жизни двора, уйти от дворцовой суеты не свидетельствует об уме?
— При дворе его бы никто не оставил. Бог с вами, при его славе незаконнорожденного сына императрицы? Его скорее можно заподозрить в трусости.
— Или разумном расчете. Характер позволяет ему не охотиться за богатством, а обязанности опекуна Московского воспитательного дома явно не обременяют.
— Кстати, как относится к нему Москва?
— Москва? Скорее принимает. В нем заискивают многие.
— В надежде на амбиции, которые когда-нибудь могут ожить?
— О, нет, государыня, просто из врожденного желания чувствовать свою причастность к трону. Хотя бы и со стороны черного двора.
— Откуда вам знакомы такие подробности?
— Умской дружен с Никитой Акинфиевичем Демидовым.
— Ба! Ба! Снова Демидовы. Ваш художник явно нашел дорогу к их сердцу.
— Это может свидетельствовать только о его образованности. Никита Акинфиевич в этом смысле очень требователен.
— Трудно возразить, если он состоит в переписке с самим Вольтером.
— И вообще давно покровительствует ученым и художникам.
— Вашему художнику повезло.
— Никита Акинфиевич, наоборот, говорит, что это повезло ему.
— Так высоко ценит художника?
— И его ум. Он даже высказывался, что надеется видеть в господине Левицком живописца, который станет писать портреты людей, только близких ему по духу.
— И он уверен, что на это портретисту удастся прожить? А какими это такими высокими качествами наделен этот мужик, которого написал ваш протеже?
— Никифор Сеземов?
— Какая нелепая фигура с рынка! Эта всклокоченная голова, дурно сшитый кафтан! Чего стоит одно подпоясанное кушаком брюхо да еще некое послание в руке.
— Государыня, это бумага стоит многого — Сеземов пожертвовал Московскому воспитательному дому 20 000 рублей.
— Двадцать тысяч? Откуда они у него?
— Государыня, Сеземов — лучшее свидетельство того, как под вашим просвещенным покровительством начала расцветать Россия. Он всего лишь крепостной Петра Борисовича Шереметева, но даже в крепостном состоянии заработал сказочный капитал. И — вы станете смеяться — дружбу с Демидовыми.
— Какой же смех, граф! Все становится слишком серьезным. Так это Демидовы так или иначе протежируют господина Левицкого?
— О, нет. Разгадка кроется скорее вот в этом последнем портрете кисти художника.
— Это что, Григорий Теплов?
— Вы не узнали его, государыня? Левицкий не уловил сходство?
— Да нет, граф, тут другое. Я не представляла себе нашего Макиавелли таким романтичным. Хитрым, двуличным, ненадежным, но уж никак не без малого поэтом. Ваш Левицкий увидел то, чего нет на самом деле.
— Я всегда удивлялся вашей проницательности, государыня, но, может быть, в чем-то можно довериться и портретисту? Он зачастую способен видеть то, о чем не догадывается человек.
— На этот раз мне и впрямь нечего возразить: если сам Теплов не способен догадаться!
— Государыня, но разве не удивителен путь, который господину Теплову пришлось пройти? Сын, если память мне не изменяет, жены истопника в псковском архиерейском доме.
— Вот именно, жены. Злые языки утверждали, что дело не обошлось без самого преосвященного.
— Что ж, Феофан Прокопович был всего лишь человеком: почему ему было не иметь человеческих слабостей?
— Я невольно вспоминаю, как он благоволил и приветствовал всех преемников Петра Великого, хотя никто из них и не собирался продолжать тех принципов, о которых под покровительством государя пекся сам Феофан.
— У него была своя вера.
— Во что же?
— Во власть. Разве это не вера миллионов людей?
— Хотя у него были и свои добрые качества. Когда шляхта захотела ограничить самодержавные права русских государей, Феофан выступил в защиту подлинной монархии. Если бы не его вмешательство, императрица Анна вполне могла уступить заговорщикам.
— А сколько преосвященный делал для просвещения. Чего стоила одна его школа у Черной речки! По тем временам — настоящая гуманитарная академия.
— Что в ней было такого особенного?
— Прежде всего история, множество языков, и среди них древних, наконец, рисунок и живопись.
— Изящные искусства? Для кого?
— В школе занимались сироты и дети малоимущих. Но что вас удивляет, государыня, хотел же государь Федор Алексеевич открыть академию знатнейших художеств для детей нищих.
— Для меня это новость. Это, значит, в какие годы?
— Когда будущему государю Петру Великому не было и десяти лет.
— Что ж, значит, русские монархи всегда тяготели к просветительству. Я так и полагала, хотя и не знала фактов. Так что же все-таки с вашим Григорием Тепловым?
— Мне говорили, он блестяще учился, завершал свое образование за границей.
— Под опекой своего высокого покровителя?
— Несомненно. Но особенно опека сказалась позже, когда с вступлением на престол государыни Елизаветы Петровны Теплов был приставлен к младшему брату фаворита.
— Вы имеете в виду графа Кирилла Разумовского?
— О да, Кириллу Григорьевичу еще не было двадцати, и Теплов должен был сопровождать его за рубеж, чтобы помочь в считанные месяцы исправить все недостатки его воспитания.
— Вы великолепный дипломат, граф! Какого воспитания? Он едва умел читать и писать. Я узнала графа сразу после его возвращения из европейских университетов, на которые он потратил, по его словам, едва ли более двух лет.
— И что же, Ваше величество?