Владимир Бушин - Эоловы арфы
_______________
* "Гвардия умирает, но не сдается" (франц.).
- Ничего этого, - горячо продолжал старый и больной полководец, взволнованный воспоминанием, - ничего этого я не забывал и в меру моих сил, в меру возможностей времени и общества я делал все, чтобы облегчить судьбу Женни и дать проявиться ее личности и талантам. Но, увы, отец, время и общество были к нам жестоки, и поэтому я немногое мог сделать, ты должен это понять. Я могу сказать тебе, положа руку на сердце...
Голос отца прервал поток мыслей Маркса. Из глубины десятилетий он снова предостерегал и упрекал. Сначала это было в виде не очень решительных полувопросов-полуутверждений.
- Восприимчив ли ты - и это для меня не менее тягостное сомнение - к истинно человеческому, домашнему счастью? В состоянии ли ты - это сомнение меня мучит в последнее время столь же сильно, поскольку определенное лицо я люблю как свое собственное дитя, - дать счастье своему ближайшему окружению?
Потом голос отца стал тверже, уверенней, он уже не вопрошал, а утверждал и пророчествовал:
- Ты взял на себя большие обязательства... Но со всеми преувеличениями и сумасбродствами поэтической любви ты не сможешь создать покоя тому существу, которому ты себя посвятил; наоборот, тебе угрожает опасность нарушить этот покой...
Вероятно, пророчества отца на сей счет потому так настойчиво воскресали в памяти Маркса, что многие люди, знающие его, считали, будто он и Женни должны теперь, в старости, чувствовать досаду и разочарование за столь трудно прожитую жизнь.
На спинке кровати, у изголовья, висел на цепочке медальон с портретом отца. Маркс всегда носил его с собой. Не глядя, он протянул назад руку и достал медальон. Раскрыв его, он пристально стал разглядывать такие знакомые и дорогие, такие родные черты. И вероятно, от этого голос отца зазвучал в его памяти еще настойчивей и внятней. Теперь это были слова опасения за судьбу не только Женни, но и его, Карла:
- Мое сердце погружается временами в мысли о тебе, о твоем будущем. И все-таки иногда я не могу отделаться от трагической, возбуждающей страх мысли: соответствует ли твое сердце твоей голове, твоим дарованиям? Имеется ли место в нем для земных, но святых чувств, которые служат таким существенным утешением для чувствующих людей в этой юдоли скорби?..
Далее от общих и довольно неопределенных тревог и сомнений отец переходил к опасениям и предостережениям вполне конкретным.
- Твои взгляды на право не лишены справедливости, но, будучи приведены в систему, легко могут возбудить бурю, а разве ты не знаешь, как опасны бывают в науке бури.
- Именно об этом я и хочу сказать - о покое и о буре, - через почти полувековую толщу лет опять начал свой мысленный спор с отцом Маркс. Люди имеют свойство вкладывать в одни и те же слова весьма различный, порой прямо противоположный смысл. В том же письме, в котором ты выражал опасения, что я не смогу создать покоя Женни, ты писал: "Только самым образцовым поведением, только мужественными и твердыми поступками, которыми можно завоевать благосклонное и доброжелательное отношение людей, ты сможешь добиться того, что положение станет нормальным, что она (Женни) успокоится и поднимется как в своих глазах, так и в глазах общества". Но, дорогой отец, что значит "образцовое поведение" или "нормальное положение"? Мое и твое понимание этих слов, как и понимание покоя или значения бури, увы, не совпадают, более того, они противоположны.
В нашей с Женни жизни не было покоя, о каком ты для нас мечтал, тишины, умиротворенности, довольства. Наоборот, над нами то и дело ревели бури. Когда-то в своей докторской диссертации я утверждал: "Обыкновенные арфы звучат в любой руке; эоловы арфы - лишь тогда, когда по их струнам ударяет буря. Не нужно приходить в смятение перед лицом этой бури..." Так я думал в молодости, и сейчас, завершая жизнь, я еще более уверен в том, что не надо бояться бури. Женни и я - эоловы арфы. Если бы в нашей жизни не было бурь, мы не прозвучали бы. Видел бы ты, как Женни, которую ты звал ангелочком, преображалась в дни таких бурь - хотя бы в дни Кёльнского процесса коммунистов осенью 1852 года или в дни Парижской коммуны и после ее разгрома, когда мы создали Комитет солидарности с жертвами террора, где она пропадала дни и ночи. Это был не ангелочек, а демон революционной бури, действия, воли. Она принимала участие во всех моих начинаниях и схватках, делила со мной все радости и горести борьбы, - так было всю жизнь, и без этого она не могла, в этом ее призвание.
- Но разве не ты, - возразил укоризненный голос отца, - еще в сочинении на выпускных экзаменах писал: "Только из спокойствия могут возникнуть великие и прекрасные дела: оно - та почва, на которой только и произрастают зрелые плоды"?
- Конечно, это писал я, - согласился Маркс. - Вероятно, тут сказалось влияние любимого нами обоими Гёте, который в "Торквато Тассо" говорит:
Талант рождается в тиши,
Характер - лишь в потоке жизни.
Но теперь я отвергаю свою юношескую мысль и мысль Гёте.
- Ты замахиваешься на великого Гёте?
- Я отвергаю сейчас лишь одну его мысль, но должен сказать тебе, что в жизни мне нередко встречались мысли, принадлежащие величайшим людям, которые я находил ошибочными или устаревшими и всегда отвергал их решительно и спокойно...
Так вот, я не кончил. Несмотря на все бури, шумевшие над нашими головами, мы, отец, оставались спокойными. Но это не то спокойствие, о котором я уже поминал. Это покой, которому учили стоики, - атараксия глубинный покой души, основанный на ясном осознании своей цели, своего назначения в мире, на четком понимании того, к чему ты призван. Только этот стоический покой помог нам с достоинством перенести беды и невзгоды, которые обрушивала на нас судьба...
Тихо вошла Тусси. Она коснулась мягкой прохладной ладонью его лба, справилась о самочувствии, спросила, не надо ли чего. Нет, ему ничего не надо, спасибо. Маркс закрыл медальон и положил его под подушку.
- Как мама?
- Забылась... Я посижу у тебя.
- Посиди.
Но Женни не спала. Она по-прежнему лежала с закрытыми глазами и, как старую, зачитанную книгу, листала свою жизнь... Вспоминала первое общее горе - смерть отца Карла весной тридцать восьмого года - он так и не успел стать ее свекром, хотя очень этого хотел; потом - первое крушение планов, связанных с надеждами на научную карьеру Карла в Боннском университете; вспомнила первое изгнание - пока добровольное - во Францию и тут же первый семейный очаг, в Сен-Жерменском предместье, на левом берегу Сены, в скромном доме на тесной улице Ванно; потом рождение своего первого ребенка, Женни... Тут она впервые подумала о том, что судьба так гоняла ее с Карлом по свету, так швыряла из страны в страну, из города в город, из квартиры в квартиру, что дети родились в разных городах Европы - в Париже, Брюсселе, Лондоне - и не было двух детей из всех шестерых, что родились бы в одном доме, но была такая улица, - о, этот проклятый Дин-стрит! - где они потеряли двоих, Гвидо и Франческу... Смерть Гвидо была первой смертью в их семье.
Потом ей вспомнилась первая смерть внука, вернее, внучки - маленькой дочурки Лауры. Потом первая высылка: из Парижа в Брюссель; потом первая помощь друзей: после закрытия "Немецко-французского ежегодника" они остались совершенно без денег, и друзья по "Рейнской газете" прислали им в Париж тысячу талеров; потом... Потом она вспомнила, что все это не раз повторялось: радость и горе, надежда и страх, помощь друзей и крушение планов, рождение детей, внуков и их смерть, изгнания и убогие квартиры в предместьях... Все приходило и уходило, все повторялось. Неповторимыми были только жизнь, только Карл, только их любовь. Ей вдруг стало страшно, что она сейчас умрет и перед смертью не увидит Карла.
- Ленхен, - сказала она, - как чувствует себя сегодня Мавр?
Но в это мгновение открылась дверь: на пороге, поддерживаемый Тусси, стоял Карл. Он был худ и бледен, неуверенные движения выдавали его слабость, он тяжело опирался на руку дочери.
- Женни! - нежно и тихо произнес он.
Тусси подвела его, он не сел на стул, стоявший здесь, а опустился рядом с невысокой постелью на колени и обнял жену за плечи. Она выпростала из-под одеяла правую руку и положила ее на голову мужа.
- Здравствуй, Карл, - так же тихо сказала она. - Зачем ты встал? Разве доктор Донкин разрешил тебе это? - Женни чуть заметно шевелила пальцами его совсем белые, истончившиеся, ставшие легкими волосы, черными оставались только брови.
- Мне сегодня совсем хорошо, - ответил Карл. - И пришел я не просто так. Посмотри, что я получил - журнал с очерком обо мне и о моих работах. - Тусси подала ему журнал, и он стал листать его, ища нужную страницу. - Некто Белфорт Бакс пишет о твоем Карле с глубокой симпатией и уважением, а мои идеи вызывают у него настоящий восторг.
Маркс знал, что эта весть доставит Женни большое удовольствие - она всегда со страстным интересом и ревностно относилась ко всему, что касалось репутации и оценки заслуг ее мужа. Из этих же соображений он умолчал о том, что биографические сведения были в очерке большей частью неправильны, а изложение его экономических принципов - во многом неверным и путаным.