Валерий Привалихин - Золотой мираж
Сумерки уже сгустились настолько, что речка была не видна, напоминала о близком своем присутствии тихим шуршанием воды о песок и галечник. Некоторое время Зимин сидел, вслушивался в спокойное ровное дыхание таежной речки. Вспыхнул и быстро погас огонек спички: это провожатый, уже лежа, закурил папиросу. Зимин впотьмах тоже постелил себе, разделся и лег. Одеяло и перина скоро окутали тело теплом и одновременно атлас приятно холодил кожу.
Положив руки под голову, Зимин глядел на редкие и высокие, немигающие звезды. Вспоминался уходящий нынешний день, в особенности, концентрационный лагерь "Свободный". Собственно, с тех пор как увидел "Свободный", как отъехали от него, а фактически бежали прочь, мысли о лагере не покидали ни на минуту.
– А в других лагерях давно бывал? – повернувшись лицом к спутнику, спросил Зимин.
– В каких? В "Вольном", "Надежном", что ль? – донесся из темноты голос задремывающего Засекина.
– Да.
– Ну, в прошлом году. В позапрошлом ли.
– Также, как "Свободный", стоят?
– В каком смысле?
– Сохранность имею в виду.
– А-а, – понял Засекин. – Да как бы не лучше. И заборы целы, и проволока нигде не оборвана.
– Тоже, поди, добровольцы наподобие Косолапова охраняют?
– Да ну, сдались они кому. Жили б люди рядом, давно на сараи, стайки раздергали бы. Засекин помолчал, прибавил:
– Спать, однако, пора.
После этих слов на удивление скоро, почти тотчас, легкое похрапывание донеслось до Зимина.
Он так быстро переходить от бодрствования ко сну не умел никогда. Опять его мысли были о брошеных лагерях. Нет, наверно, все-таки сдались кому-то, как бы возражая спящему конюху, думал Зимин. Где-то кто-то по сей день помнит о "вольных" – "свободных", числит эту 1улаговскую недвижимость в своем резерве. И она, эта недвижимость, может быть востребована? Если бы хотели, было бы страстное желание раз навсегда окончательно отделаться, отмежеваться, откреститься от мрачного прошлого, в первую бы голову уничтожили, закрывая, лагеря. Так ведь нет... А может, он сгущает краски, и до опустевших сталинских времен лагерей, затерянных в почти непролазной сибирской тайге, действительно дела никому нет, давным-давно забыли об их' существовании? Он понимал, что вопрос по главной сути не в том, стоят или нет концентрационные лагеря. Их можно снести до единого по стране, а при надобности отстроить новые – невелики затраты и архитектурная ценность. Тем не менее спокойнее, когда бы не было лагерей. Так думал Зимин, лежа на берегу крохотной таежной речки, глядя на предосеннее звездное небо, пока усталость не взяла свое, и он уснул под похрапывание провожатого, под дремотное всфыркивание находившихся поодаль от берега коней...
Покинули место ночевки с рассветными лучами, и путь до пристанища теперь продолжался сравнительно недолго: около полудня на взгорке среди раскидистых кедров мелькнул бревенчатый дом с темно-малиновой железной крышей и большими, на старинный манер квадратными трехстворчатыми окнами, с рамами, выкрашенными белой краской. Именно окна, светящиеся в сумеречно-хвойной зелени открывались перво-наперво глазу и уж после весь дом.
Вглядываясь с интересом вперед, Зимин никак не мог взять в толк, почему обиталище пасечника называется Подъельниковским кордоном. Ни намека на ельник окрест. Впрочем, и кедров негусто. Лишь в окружении дома. А дальше по пологому склону лиственное мелколесье, реденький кустарник, потом луг, на котором в траве разноцветными яркими кубиками во множестве неровными рядками рассыпаны ульи. Зимин успел их насчитать за полсотни, пока приблизились к дому, но это то, что успел, и всего на одном склоне.
Владелец таежной пасеки Василий Терентьевич Засекин и провожатый Зимина были очень похожи, будто не двоюродные, а близнецы-братья. Невольно Зимин, сравнивая, поочередно поглядел на обоих.
– Что, одной масти?– щурясь от яркого солнца, первым заговорил обитатель Подьельниковского кордона.
– Да уж, – кивнул Зимин.
Они улыбнулись друг другу. Улыбка появилась и на губах Засекина-конюха.
– Сергея Ильича друг, – назвал он брату Зимина.
– А что сам Сергей Ильич не приехал? – полюбопытствовал пасечник.
Зимин объяснил в двух словах.
– Работка у него, – Засекин покачал головой. – Особенно в теперешнее время...
По представлению, по тому как еще раз посмотрел на него и как пожал ему руку пасечник, Зимин понял: имя Нетесова здесь в почете.
Он отказался перекусить с дороги, издалека повел речь о том, за чем, собственно, приехал в этот труднодоступный глухой уголок.
Рассказ о случае с револьвером, уроненным охранником Холмогоровым в старый колодец возле полуразрушенной церкви-склада, вызвал у пасечника смех. А вот упоминание вслед за этим о Мусатове веселости заметно поубавило. Когда же Зимин заговорил о раненом колчаковском офицере, которого, по слухам, лечил в Гражданскую войну отец Василия Терентьевича, – лицо совсем посерьезнело.
– Мусатов рассказывал? – спросил пасечник.
– Почему он? – возразил Зимин. – Об этом, я понял, многие в Пихтовом знают.
– Да-да, – согласился, помолчав, Засекин. – Теперь это уже какой секрет.
Взаимная неприязнь, причем давняя, застарелая, нетрудно было это почувствовать, существовала между прославленным Пихтовским ветераном и семьей Засекиных.
– Значит, был офицер, Василий Терентьевич? – уточнил Зимин.
– Ну, был.
– Говорят, колчаковцы при отступлении спрятали возле Пихтовой золото, и офицер имел к золоту отношение. Что-нибудь известно о нем? Хотя бы имя?
– Имя? Григорий Николаевич Взоров: Старший лейтенант.
– Как? Не поручик, не капитан?
Уточнение понравилось.
– Нет. Старший лейтенант. Он флотский. Очень близко стоял к самому Верховному Правителю.
– К Колчаку?
– К нему. Был в его охране, или выполнял личные поручения. Точно не знаю.
– Это отец вам рассказывал?
– Отец об этом никогда и ни с кем не говорил. Ни слова. До самого пятьдесят шестого года.
– До Двадцатого съезда?
– До своей смерти.
– Извините... Но откуда вы тогда знаете?
– Откуда?.. – Пасечник примолк, посмотрел на двоюродного брата. Тот, пока велся разговор у крыльца, расседлал коней, привязал к столбику в тени кедров, бросил по охапке молодого сена, зачерпнул из колодца, поставил на солнцепек воду в ведрах и теперь возвращался к дому, дымя папиросой.
– Пойдемте-ка в избу. – Василий Терентьевич шагнул на крыльцо, раскрыл дверь.
Стены просторной комнаты, в которую вошли, не были оштукатурены. Бока бревен мастерски стесаны топором и проструганы фуганком. От времени бревна потемнели, отливали коричневой, некоторые потрескались. Под стать стенам были массивные стулья, стол, широкая длинная лавка.
Хозяин увлекался рисованием. С десяток пейзажных картин, написанных маслом и акварелью, висели по стенам. На одной из них Зимин сразу узнал дом на взгорке среди кедров.
– Значит, откуда известно о Взорове?– продолжил Засекин прерванный им самим разговор. – Из дневника отца. В семьдесят пятом году с Николаем, – кивнул на брата, – ремонтировал дом. Вот тогда и нашелся дневник.
– Дневник цел? – живо спросил Зимин.
– Обязательно. Как же, – ответил Засекин. – Сейчас мы его посмотрим, если интересно...
Он ушел в соседнюю комнату и возвратился вскоре, держа в руке тонкую тетрадку.
"Дневник Терентия Засекина" – красивым разборчивым почерком было написано на бледно-голубой обложке в верхней ее части, и, ниже, – "Октябрь 1919 года – Февраль 1920 года".
Василий Терентьевич полистал тетрадку, подал Зимину:
– Вот тут читайте...
Он подвинул стул, жестом приглашая садиться.
– Спасибо,– машинально поблагодарил Зимин.
Глаза уже скользили по строчкам дневника, написанного почти три четверти века назад.
20 ноября 1919 года. Вчера событие чрезвычайное. По тёмну вышел проверять петли, и в полверсте от Старого Ларневского балагана наткнулся на тела колчаковых воинов. Заслуга Манчжура, он обнаружил. С заячьей тропы кинулся к елям, залаял. Подкатил: солдат в шинели и в сапогах чежит. Без шапки, волосы чуть снежком притрушены. Вокруг елей полозьями санными все перечеркано, сапогами затоптано. Следы неостывшие, пресвежие. Лапу хвойную приподнял: их еще там пятеро, и офицер меж них. Глянул: и Бог свидетель, чую, не ведаю почему, живой офицер. Все неживые, а он – живой! И Манчжур то же самое чует: других, кроме него, не обнюхивает, не обхаживает. Лыжи скинул, под ель подлез, и руку ему под шинель засунул – дышит! На лыжи его положил – и домой, быстрей, бегом, благо снег покуда не шибкий нападал, не помеха бежать. В избе раздел его. Рана штыком сквозная у него, однако не опасная, видать, метили в сердце, а угодили в плечо. И крови офицер потерял не много. Сразу растер всего его самосидкой и внутрь стакан влил, теперь шиповник с медом и рябиной даю. А рану кедровым бальзамом обработал. Когда бы на морозе не находился долго, в сознании был бы давно. А так – в жару мечется, не в себе, стонет, выкрикивает что-то, иногда не по-нашему. К вечеру должен прийти в себя... Кто так беднягу и за что – ума не приложу. Одно ясно: убивали в другом месте, далеко, а к Ларневскому балагану привезли, сбросили. Зачем? Придется ждать, пока офицерик в ум придет.