Артем Драбкин - «А зори здесь громкие». Женское лицо войны
Счета вынесенным с поля боя раненым никто не вел. Некому было этим заниматься. Разве что примерно считали. Например, в разведку ушло 18 человек, а вышло 8, и двое убито, — значит, восемь вынесла. А так, чтобы кто-то записывал, — не было такого. А потом, когда мы уже в гвардии были — какой тут учет? Что вы? Может, кто-то где-нибудь писал, но я никогда не записывала и в голове не держала.
Официально я была санинструктором роты, но занималась и пропагандой, и в разведку ходила. Сколько раз я ходила в разведку, я не знаю, в памяти не отложилось. Запомнилось только несколько эпизодов — успешная разведка, когда этого немца взяли в плен и спокойно до своих добрались, и неудачная, самая страшная разведка боем. Зажали там нас немцы. Зимой это было, 28 декабря 1941 года. Когда-то я помнила фамилии всех, кто в той разведке погиб. Командир роты (только что назначенный) был убит, политрук тяжело ранен, заместитель Чесноков был ранен, но мы всех вытащили. Немцы нас обнаружили, и когда мы подобрались к их проволочным заграждениям, они открыли огонь с флангов и чуть ли не сзади. Там был маленький проход через кустарник, и через этот проход я вытаскивала раненых и возвращалась за ранеными. Помню, Саша Гудович там был, Саша Добенчук, Боря Вовк, Виктор Конопелько, Виктор Финюков, Саша Дубовецкий. А там как раз рассвело, уже не выбраться было с нейтралки, все простреливалось. Пришлось нам укрыться за большим камнем и весь день там лежать в снегу. Чтобы не замерзнуть, пустили по кругу фляжку с водкой. Продержались там до темноты и уползли к своим. После этой разведки боем комиссар батальона Платонов спросил меня: «Хочешь стать членом партии? Я дам тебе рекомендацию». После этого я была принята в кандидаты, а через полгода стала полноправным членом ВКП(б).
До этого, 10 декабря 1941 года, разведка боем была успешной — захватили документы, много немцев убили. Тогда погиб Виктор Вересов, прикрывавший отход. Командира тогда быстро убило, и старшина Вересов принял командование. Я думаю, что он, наверное, ранен был и не мог идти, просто дал команду отходить, а сам продолжил отстреливаться от немцев. Мы отошли и смотрим — Виктор встает во весь рост, расстегивает бушлат, тельняшка видна. Немцы как раз ракету пустили, и его было прекрасно видно. Немцы увидели, что это моряк. Он еще шапку снял и бескозырку надел. И встал. Ребята очумели — не может быть, чтобы Витька Вересов сдался в плен, не может! А к нему около десяти немцев кинулось, чтобы взять его в плен. Мы слышали, что был такой приказ Гитлера: если кто в плен моряка возьмет, тому две недели отпуска домой. Вот к нему немцы и кинулись. А у него противотанковая граната. «Ух!» — взрыв, он подорвал себя с немцами. Мы рассказали о его подвиге, но никто не поверил. Уже и после войны рассказывали, бились за то, чтобы его наградили посмертно, — ничего не помогало. Свидетелей нет, тело не найдено. Наш политрук Платонов тоже много писал — нет, и все. Только в 60-е годы нашему политруку принесли немецкую газету, в которой какой-то немец писал воспоминания о войне, как он с русскими воевал. Там он описал бои на Воронке, упомянул матроса, который подорвал себя вместе с немцами 10 декабря 1941 года. Сам немец это видел, был недалеко. Платонов взял газету, перевел ее и отправился в Москву. Только благодаря этому Вересов посмертно получил звание Героя Советского Союза.[8]
А Ольга, подруга моя, тоже пошла как-то раз в разведку и погибла. Я не знаю, что у них за рота такая была, — мы никогда своих не бросали в разведке, а она там почему-то осталась у немцев одна, эти все ушли. Я потом с их старшиной разговаривала: «Как вы Ольгу-то оставили?» Он ответил: «Она выдернула у меня руку и помчалась, прыгнула опять к немцам в окоп, и раздался взрыв гранаты». Очевидно, она тоже себя подорвала. Почему, что, зачем — никто не знает. Племянник ее бегает, хлопочет о награждении и ничего не может добиться. Он ко мне приходил, я ему говорю: «Ну, ради бога, я дружила с ней, я могу рассказать, какая она была. Но в той разведке я не была, и что с ней случилось — взорвала она себя или еще что случилось, — я не знаю». Тела нет, доказательств никаких нет…
Случалось, что разведвыходы осуществлялись экспромтом, без предварительной тщательной подготовки. Так случилось 2 января 1942 года — немцы почти сразу накрыли огнем первую группу разведчиков. Не зная, что делать, разведчики послали в батальон связного и запросили дальнейших приказаний. Командование запретило им отступать, приказало захватить «языка» во что бы то ни стало. В этот день погиб весь цвет нашей ротной разведки, причем погиб зря, не принеся никакой пользы. От бессмысленности ощущение потери было еще тяжелее.
Больше, чем смерти, я боялась плена и поэтому всегда с собой носила гранату-«лимонку». То, что сейчас воспринимают как героизм, тогда было в порядке вещей. Один раз летом 1942 года наши пошли в разведку боем, сзади оставили для прикрытия минометный расчет. Я была рядом. Вскоре появились первые раненые, я начала их перевязывать. Наши бойцы своей атакой заставили немцев обнаружить свои огневые точки и, как только немцы открыли огонь, стали отходить назад. Один из разведчиков, бежавших в нашу сторону, крикнул минометчикам: «Огонь 600!» В этот же момент прямым попаданием мины минометный расчет был выведен из строя — первый номер убит, второй ранен. Я подбежала к миномету, перевязала раненого, установила нужный прицел и выпустила три мины в сторону немцев. Это помогло нашим выйти из-под огня и вернуться в свои траншеи.
Перевязочного материала всегда было достаточно, никого без перевязки не оставляли. Никакой дезинфекции мы не производили, только жгут накладывали, а потом стерильную повязку. Остальное — уже в санчасти. Там использовали и морфий, и адреналин, и все прочее.
В сентябре 1942 года мне предложили пойти в боевое охранение на том берегу Воронки. Тогда же я стала помощником политрука роты. Политрук нашей роты Александр Трошин назначил меня помощником, когда услышал, как я отчитываю и воспитываю молодое пополнение. Летом к нам пришли новые солдаты, совсем мальчишки, изголодавшиеся и истощенные. Они разводили водой пшенную кашу, которую мы называли «блондиночкой», и от этого пухли. После этого их направляли с передовой в госпиталь лечиться. Увидев как-то утром, что один молодой боец добавил к своей скудной порции каши целый котелок воды, я не удержалась: «Что же ты делаешь? Как тебе не стыдно? Родина тебя отправила на фронт, чтобы ты ее защищал, а ты что делаешь? Вот моя двоюродная сестра-семиклассница голодает в Ленинграде, но шьет бойцам шинели и варежки, вяжет носки. Думаешь, тебе труднее всех? Может быть, это она сшила тебе эту шинель, чтобы ты как следует воевал, а ты? Совсем раскис! Думаешь, нашим отцам было проще в Гражданскую войну? Они вообще босиком или в лаптях в бой шли, голодали… Ты лучше скажи, ты знаешь, что такое Чеквалап?»
Боец не знал. И никто в роте не знал об этом слове ничего. И тогда я объяснила, что это была специально созданная Лениным «Чрезвычайная комиссия по обеспечению Красной Армии лаптями и валенками».[9]
Этот разговор заинтересовал Трошина, нашего политрука роты. Он вызвал меня и спросил: «Ты это правду рассказала про Чеквалап или выдумала все? Что-то я такого не припомню». — «Конечно, правду, — ответила я. — Это нам на уроке истории рассказал наш учитель истории Михаил Григорьевич Миняев». — «Ну, давай за хорошее знание истории я назначу тебя моим заместителем, будешь мне помогать», — сказал политрук.
В роли его помощника и, конечно, санинструктора я ушла на тот берег Воронки в боевое охранение. Это было совсем рядом с немцами. В разведку мы отсюда не ходили, но наш «максим» все время держал немецкие позиции под прицелом. В боевом охранении на том берегу Воронки нас было 17 человек. Блиндаж, там пулемет «максим». У нас для связи был телефон и ракетница, и всё. Находиться там было очень утомительно — не то что раздеться, там даже сапог было не снять. Постоянное напряжение, чувство опасности и близости к врагу. Никакой возможности подвигаться, размяться. И вот однажды мы ждали ужин. Нам приносили еду два раза в день — вечером и утром. Зимой-то хорошо, когда рано темнеет, а летом совсем плохо. Это было часов в восемь, ужин еще не принесли. Вдруг мина взрывается на нейтралке, ближе к нам. Такая маленькая «пяткощипательная» мина.[10] Все к бою. Прибегаем туда. Старшина говорит: «Вот там кусты, и там был взрыв. Там какой-то сверток лежит, но на зайца не похоже. Может быть, волк или человек? Хотя маленький для человека… Пойду посмотрю». — «Да куда ты пойдешь, там все заминировано!» — «Ничего, я знаю проходы». Пополз он туда, пулемет его на всякий случай прикрывает. Он подполз к этому свертку, поднял его, и мы увидели, что это маленький человечек. Вытащил его старшина, и это оказался мальчишка лет десяти, подорвавшийся на этой мине. Я его забинтовала, принесли нам еду. Сахар был, мы сделали сладкую-сладкую воду, он попил, отошел немного. Смотрит на нас и спрашивает: «Вы русские?» — «Русские, русские». — «Мама мне тут зашила карту в воротник, это командиру». Распороли воротник, смотрим — это карта Копорья. Больше этого мальчика ни о чем не успели расспросить — мы его послали в тыл с теми, кто еду принес. Им через Воронку надо было переходить, а там все под обстрелом было. Так что судьбу этого мальчишки я не знаю. Потом, в 1945 году, я, как вернулась, сразу пошла в Большой Дом, еще в форме, со всеми наградами. Говорю: «Вот из Копорья к вам мальчишку доставили, дайте мне человека, который мог бы рассказать о его судьбе». Они мне в ответ: «Не можем». Я говорю: «Ну как это — не можете? Я хочу знать о его судьбе, может, в Копорье у вас кто есть?» Дали мне адрес. Приехали туда, а там все разбито, еще не разминировано полностью. Нашли только одного старика, который говорит: «Ничего не знаю. Знаю только, что тут немцы одну учительницу повесили, а сын ее, мальчишка, исчез куда-то. Вот и все». Сколько я в газету ни писала, по радио в 1945 году говорила, потом, когда Сосновый Бор построили, все время там его искала — безрезультатно…