Дмитрий Балашов - Великий стол
Старшой у Мишука попался суровый, страшноватый мужик, дикой силы и какой-то тупой, бычьей храбрости, похоже, страха вовсе не знал. Полону с ним добывали все ратники, но уж зато и сам брал чего хотел и у кого хотел. Перечить не смели. Потому – что подороже – прятали от еговых глаз. Мишук раза два поцапался со старшим, и тот, в отместье, поставил его нынче сторожить сарай с полоняниками. Рядом, у соседнего сарая, куда набили женок и детей, стояли татары, и Мишук должен был смотреть враз: и чтобы не утекли свои полоняники, и чтобы татары не перехватили какого мужика к себе, в повозные ли, в конюхи. От густоты полона избаловались. Чуть не у каждого был свой холоп-полоняник, что обихаживал коней, рубил дрова, стряпал, вьючил и перетаскивал кладь.
Ночь была морозная, и Мишук, то и дело подходя к костерку, невольно ежился, поминая, что те, в сарае, сидят многие без шуб и валенок, содранных ратными. По всему – к утру из сарая десяток трупов придет выносить!
Один старик стонал прямо у самого порога. Заглянув внутрь, на кучно – тепла ради – сбившихся полоняников, Мишук подумал: словно овцы в загоне! Старый да малый, взрослых, в силе, мужиков и нет, почитай! Тоже мне, полону набрали! Он потрогал старика за плечо. Тот поднял голову, поглядел мутно. Видимо, был ранен. «Окончится к утру!» – подумал Мншук. Помявшись, тронул еще раз:
– Эй, ты! Выйди!
Старик попробовал подняться, но упал, и так, на четвереньках, выполз из сарая. В куче полоняников зашевелились, еще кто-то двинулся было.
– К-куда! – зло окликнул он, и черные тени покорно вновь сбились в кучу. Мишук задвинул засов и указал старцу на огонь: – Грейся, старче! Не то замерзнешь до утра!
Тот посунулся к огню, долго держал большие коричневые руки едва не в самом пламени, потом взглянул на Мишука, подвигал бородой, как лошадь, жующая овес, выговорил наконец хрипло:
– Испить бы… и пожевать чего…
Мишук дал старику горячей воды, нагретой им в деревянной бадейке калеными камнями, потом отрезал ломоть хлеба. Все это делал назло старшому – пущай не ставит полон сторожить вдругорядь! Так только, чтобы не молчать, спросил затем старика, кто он и откуда. Того звали Степаном. Деревню его разорили дня три-четыре назад, убили сына:
– …И второй был, близняки… дак тот на бою погиб, под Торжком… с князь Михайлой ходили… – сказал старик без выражения, тупо уставясь в огонь. Он медленно жевал хлеб, растягивал, бережно глотая. Видно, все эти дни уже и не ел ничего…
– Сам-то тверской али кашинской? – спросил Мишук, стараясь придать голосу строгость. Все ж таки пущай не забывает, что полоняник теперь!
– Переславской я, – неожиданно ответил старик и опустил голову, замолк, трудно пережевывая хлеб.
– Какой такой переславской? – не понял Мишук сразу. – Переславль наша, московская отчина, а тута Тверь!
– Дак я давно уж… с Дюденевой рати ушел, с батькой еще, с Прохором, в Тверь побегли тогды, батьку дорогой похоронили, ну а я с женкой сюды подались, на тихие места. Вот те и тихие… И всюю жисть нам порушили, нехристи окаянные…
Что-то знакомое, что-то слышанное давным-давно начало припоминаться Мишуку. Да нет, куда! Такого и не бывает! Поперхнувшись, он отмотнул головой. Нет, конечно, нет! Батина дружка тута стретить? Такого и в сказках не выдумают!
Успокоившись несколько, все же вопросил, чтобы снять сомнение с души:
– Из самого Переславля али из села какого?
– Из села. Княжево село прозывается. Ты сам-то, случаем, не переславской? Ну, дак знашь тогды, от Клещина-городка невдале стоит.
Мишук глядел и не верил. А старик уже и вновь понурил голову, все так же тупо глядя в огонь, дожевывал хлеб.
Мишук наклонился к нему, тронул за плечо. С чего-то щекотно стало в горле.
– Ты, тово, не выдумал ето все?
– Чегой-та? – не поняв, вскинулся старик и повторил: – Чегой-та? В сарай идтить?
– Ты, тово, из Княжева, из самого Княжева? – спрашивал Мишук, чуя, что ежели старец не соврал, то это беда и беда непоправимая. – Може, из другой деревни какой?
– Княжевски мы! – отмолвил старец, недоумевая. – Почто мне врать-то, паря?
– Прости, отец, так слово молвилось!
Мишук присел на корточки, отложив рогатину, и, заглядывая деду в глаза, просительно (хоть тут бы ошибиться ему!) вымолвил:
– Не помнишь такого в селе, погодка твово, Федей звали, Федором…
– Михалкич, што ли? – перебил его, оживившись, старик. – Федор Михалкич? Ай жив? Друг был первой!
– Умер он, – отмолвил Мишук, и старик враз как опал, померк и взором и голосом:
– Умер, баешь. Ну, царство ему небесное… Так-то свидеться не удалось! И я вот, скоро… тоже… А ты как его знашь? Слыхом ли, родич какой?
– Сын еговый, – просто ответил Мишук.
Сказал и понял: тут уж надо чего-то поделывать, теперича отступи – отца обгадишь.
– Ты, Степан, тово, беги! Счас я обутку тебе, хлеба… – Он засуетился, соображая, чем может снабдить старика на путь. – Пересидишь где-нито, а там рать дет, снова закрестьянствуешь тута!
Но тот только покачал головой:
– Как тебя звать-то? Мишук? Федорыч, значит! Дивно! А мои-то все, вишь… лучше б меня, старика… Не побегу, парень. Сноха у меня тута с дитем, с внуком моим, значит. Тамотка сидит у татар. Авось вместях погонят…
Тут бы и отступить Мишуку, но ему уж, как говорят, шлея под хвост попала.
– Как кличут сноху-то? – спросил сурово. – А внучонка? Ну, вот што: ты тута посиди, не уйди никуда, а я сейчас!
Добраться до заводной лошади, достать красные сапоги из переметной сумы (все одно граблено, так не жаль!) и воротить назад было делом не долгим. С сапогами, прихватив рогатину, двинул Мишук к татарам. Сторожи попались бестолковые, кабы не знатье слов татарских – спасибо Просинье, выучила, – век бы не договорил с има! За тимовые сапоги, разглядев алую мягкую кожу, татары, покричав и поспорив, согласились выдать женку с дитем. После долго выкликали, искали, всё выходили не те. Мишук злился: ночь пошла на исход, и уже мог подойти сменщик, а тогда – конец! Наконец Степанова сноха нашлась, и, слава Богу, была она даже в обутке: лаптей еще не снимали у полоняников с ног. Глянув, однако, на промороженные звезды над черным лесом (самые стояли, как на грех, крещенские морозы!), Мишук сообразил, что радоваться ему еще рано. Старика со снохою и дитем требовалось снарядить в дорогу, не на смерть же посылать людей! И тут, мысленно перекрестись, впервые в жизни решился Мишук на воровство. Овчинные зипуны, обутку, снасть хоть какую-то…
Два зипуна и секиру унес из сторожевой избы, плохо соображая, что ему будет за это утром. Нож, хороший, булатный, отдал старику свой, с пояса. Мешок гречи (пропадать так пропадать!) взял тоже из полкового запаса – попросту сказать, с воза стянул; кремень, огниво, попонку прихватил – дитю укутать годнее. Только коня не решился отдать старику. Ну да, Бог даст, уцелеют, найдут и коня! Разбежавшейся скотины сейчас по лесам видимо-невидимо.
Пока старик с женкой опоражнивали, обжигаясь, мису горячего хлебова, Мишук спроворил все, что было надобно им на первый случай. Принес яловые сапоги для старика, и тот, обувшись и натянув овчину, стал как-то враз и бодрее и выше ростом. Матерый оказался старик, широкий в плечах.
«Выдюжит!» – подумал Мишук, глядя, как тот крепко перепоясывается добытым Мишуком ременным арканом и засовывает за пояс секиру и насадку, для рогатины, подаренную Мишуком.
Женка уже была готова, одета, перепоясана, успела и малого покормить. Оба стояли, глядя на Мишука горячими лихорадочными глазами, все еще веря и не веря своему освобождению. Мишук вывел их на зады, на укромную тропку. Старец размахнул руки, обнял и трижды крепко поцеловал Мишука:
– Спаси тя Христос! Верю теперь, што Федин сынок! Век буду… и внуку…
Обмочив щеки Мишука слезами, отстранился наконец. Женка тоже несмело потянулась и чмокнула его в щеку. И пошли в ночь, впереди старик с секирою за поясом и тяжелым мешком на спине, позади женка с дитем, и внучок пискнул что-то в темноте, а она что-то тихо сказала ему, унимая, – и скоро оба исчезли среди оснеженных елок, только скрип шагов еще долго доносился до Мишука.
Сменившись, Мишук ввалился независимо в сторожевую избу, ел щи, посвистывая и слушая, как старшой, ругмя ругаясь, ищет секиру и пропавшие зипупы.
Наевшись, спрыгнув, он посидел несколько. Ругань уже густела в воздухе, теперь обвиняли друг друга и уже едва не брались за грудки. Тут ввалился сторожевой, в голос выкрикнул:
– Полоняники бают, старец один утек у их ночью! Тогды как раз Михалкич стоял!
Мишук поднялся, твердо поглядев в глаза набычившемуся старшому, кивнул, поведя глазом:
– Полоняники бают, може, и врут, пройдем!
Вышли под утреннюю холодную хмурь. Отошли на зады. Круто поворотясь, Мишук вымолвил:
– Секиру я взял! И мешок с гречей – тоже я. И старика того я выпустил. Старик тот, Степаном его зовут, переславской родом, бати покойного приятель. Отец умирал, наказывал: «На рати, случаем, не заруби!» И вот я… И баба, женка та с дитем, сноха евонная…