Татьяна Окуневская - Татьянин день
Тихо, тихо, спокойствие, никакого отчаяния: может быть, Софуля живет совсем по другому адресу, со своим мужем-эстонцем; может быть, она болеет; может быть, она еще не освободилась, но где Алеша! Почему ни одной весточки? Я же ничего о нем не знаю, кроме его души. Нет! Нет! Нет! Алеша не может предать, обмануть, бросить!
На рассвете междугородный звонок, подбегаю... голос такой родной... далекий... Софуля... совсем плохо слышно.
- Поздравляю с освобождением.
- И вас тоже. Вы давно освободились?
- Алло! Алло! Месяц.
- Почему от вас и от Алеши ничего нет? Ни слова? Где Алеша?.. Алло! Алло! Бросил меня?
- Нет.
- Что же?
- Алеша умер.
- Алло! Где? Когда? Алло! У вас есть деньги продлить разговор? Где вы живете? Как вас вызвать?
- Сейчас я в Таллине. Алло! Я живу у дочери в Тарту, я не замужем, у мужа оказалась семья, о которой он мне не говорил, он ушел к семье.
- Алло! Алло! Алло! Алеша умер для меня?.. Алло! Алло! Алло! Софуля, кричите! Вас совсем не слышно!
- Его нет совсем.
- Алло! Где он похоронен!
- Я его похоронила...
- Алло!
И уже совсем неслышно:
- Алло! У себя здесь, рядом с домом, на русском кладбище в Тарту. Алло! Он умер с вашим именем.
- Алло! Алло! - Я кричу, я рыдаю. - Алло! Алло! Алло!
Ту-ту, ту-ту, ту-ту, ту-ту...
102
Сижу в автобусе, мчащемся по какой-то стране, которая называется Эстония. Красота необыкновенная - озера, кущи, монастыри, рощи, а сердце в Тарту, на русском кладбище. Рядом Софуля, она положила свою руку на мою, лежащую на сидении, душе теплее.
Вдруг с невероятной ясностью понимаю: ей еще хуже, чем мне ведь Алеша умер, а ее муж жив, здесь, где-то рядом, в другой семье, предал ее, предал любовь, предал жизнь, бррр! Это страшнее смерти!
Хихикая, пытаюсь острить:
- А что, если я, назло вам возьму да и повешусь или выпью какую-нибудь гадость...
Софуля как-то странно икнула, не повернулась, жалобно, нежно улыбнулась, ей совсем плохо, я накрыла ее руку своей, теперь ее душе теплее.
Едем долго. Успеть бы до сумерек на кладбище...
Бежим к русскому, православному участку в дальнем конце кладбища.
Останавливаюсь как вкопанная перед большим деревянным русским крестом.
Поверить, что Алеша здесь, не могу. Его голос тихий... мягкий: "Здравствуй, любимая! Прекрасная! Единственная! Я ждал тебя! Я знал, что ты придешь!"
Алеша стоит за крестом, руки положил на поперечье; ясное, живое лицо, необыкновенное, из глаз сияние...
- Не огорчайся, что я умер... это даже хорошо... что было бы с нами... с нашей любовью... вечной... глубокой...светлой... живи ради меня... мы встретимся... иди, любовь моя... иди... уже темно...
Я рождаюсь во второй раз, только теперь у меня нет крова над головой, нет ни кола ни двора, существовать не на что, мне сорок лет, подкошенная трава, бьющегося сердца рядом нет... Говорят, что раскапризничавшийся ребенок затихает у груди матери, потому что слышит стук ее сердца, к которому он так привык за девять месяцев...
Заяц с Димой настояли, чтобы сделала для Теодора Михайловича кардиограмму: стенокардия, предынфарктное состояние, аритмия, ишемия, гемоглобин неприлично мал, кислотность нулевая... Теодор Михайлович настаивает на молоке из-под коровы и ни в коем случае не идти к врачам. Куда податься? Нельзя же, как брошенный щенок, бежать за всеми, кто ласково на тебя посмотрит, а жить... в собачьей конуре, но только не у детей... я не смею взваливать на их плечи себя, свои беды, свою судьбу, они будут за это презирать, не любить...
Что же ты наделал, Алеша, задел сияющим крылом и исчез, и унес с собой свет...
Почему не звонят Ядя, Юрка, Наташа, Костя... неужели все еще боятся?
С улицы возвращаюсь с разорванным сердцем - прямо на меня идут как бы бывшие друзья: жили, ели, приходили, как в свой дом. Идут, поленившись даже отвести глаза, как сквозь призрак... сквозь пустоту... и вдруг кто-то, совсем чужой, бросается, обнимает, целует, рыдает на плече и убегает, так и не сказав от волнения ни слова... для меня остается тайной, за что меня любят зрители, я же ничего интересного не сыграла... это тайна кинематографа: зрители тебя соединяют с образом твоей героини... для меня ведь тоже Грета Гарбо таинственная королева... и сама Москва... совсем не та, совсем не похожа на ту, из которой меня вырвали - пьянство, грязь... на тротуаре валялся пьяный, прилично одетый мужчина и, еле ворочая языком, пытался петь гимн, еще страннее, что все бежали мимо, обходя его... грубость, мат беспросветный, гиперболический при детях и стариках... в языке появился жаргон... неужели все это приползло сюда из лагерей... все как будто куда-то валится... неужели это видно только мне, отсутствовавшей шесть лет... почему народ так изменился... вороватый, жадный, завистливый, наглый... когда была маленькой, я мечтала стать царицей, чтобы сделать всех богатыми, добрыми, честными, и, если бы у меня в руках был волшебный микрофон, я бы закричала на всю Россию, пусть бы меня услышали все и тот, валявшийся на тротуаре: народ мой, русские, опомнитесь, гибнет нация, перестаньте воровать, пресмыкаться, перестаньте заливать душу водкой, перестаньте лгать, кривить душой, верьте во что угодно, даже в вашу коммунистическую партию, в которую вы вступаете за блага, верьте искренно, истинно, без веры человек ничто, былинка, у вас же золотые руки, талантливые головы, диву даешься, как вы до всего можете дойти своей смекалкой, изберите лучших, достойных в правительство, будьте вместе, будьте едины, и вы опять станете могущественной, красивой нацией, вы же ею были, верните свой красивейший в мире язык, нация без языка уже не нация...
Слава Богу рассвет...
Прав ли был Папа, воспитывая меня в презрении к политике, скрывая от меня свое все плохое... и теперь, в сорок лет, я должна все постигать сама... что происходит в стране... что творится в мире... в душах, в умах...
Междугородный звонок.
Зайчик! Горло сдавило. Говорить не можем. Завтра они прилетают. Сегодня ко мне привезут внуков.
Ложиться бессмысленно, шагаю по квартире...