Очерк французской политической поэзии XIX в. - Юрий Иванович Данилин
Сомневаться в искреннем сострадании Бартелеми к голодающему народу нет причин. Но столь же несомненно, что поэт не знал и не понимал всех стремлений рабочего люда. Сколько других подобных же буржуазных демократов любило толковать о темноте народа, не желая видеть, что этот народ достаточно просвещен, чтобы горячо и бескорыстно любить родину и свободу, восставать — против несправедливости и эксплуатации, осознавать свою полную обездоленность и бороться за лучшее будущее, которое в XIX в. все более связывалось у него с мечтой о республиканском строе.
Как бы то ни было, заслуга Бартелеми перед политической поэзией была не только в широкой общенациональной — по примеру Беранже — масштабности его сатиры, громившей Июльскую монархию и весь ее политический курс, но и в том, что «Немезида» заговорила о глубоком и остром противоречии, раскалывающем буржуазное общество. Если в сатирах Бартелеми, с их преобладающим реалистическим началом, немало пережитков классицистической тяжеловесной рассудительности, то риторика эта заметно оживляется и исполнена непосредственной взволнованности, когда Бартелеми пишет о восстании лионских ткачей. Поэт очертил громадный, клокочущий возмущением мир народной мятежности как вечную угрозу для буржуазного общества, и в этом смысле он сделал, подобно Барбье, шаг вперед в развитии политической поэзии, хотя и не сумел правильно осознать все им увиденное.
На протяжении всего XIX в. поэты революционной демократии много раз делали попытку воссоздать форму «Немезиды» — и не только для разоблачения существующего правительственного курса, но главным образом для более глубокого изображения борьбы трудовых масс против капиталистического строя[14].
Уже упоминалось, что при Реставрации голос революционной демократии был еще малоразличим. В ту пору, как указывал Маркс, «классовая борьба между капиталом и трудом была отодвинута на задний план: в политической области ее заслоняла распря между феодалами и правительствами, сплотившимися вокруг Священного союза, с одной стороны, и руководимыми буржуазией народными массами — с другой; в экономической области ее заслоняли раздоры между промышленным капиталом и аристократической земельной собственностью…»[15]
Домье. Типографский рабочий.
(деталь литографии «Свобода печати»)
Однако, хоть и на «заднем плане», классовая борьба происходила, и одним из ее выразительнейших и шумных свидетельств было в 1810–1820-х годах разрушение рабочими машин, призванных вытеснить кустарное ремесленное производство[16]. Но с приходом Июльской монархии классовая борьба стала принимать более широкие размеры и уже именно характер «борьбы между капиталом и трудом».
Безысходно тяжелое положение трудового народа, лишенного всяких прав, полностью находившегося во власти буржуазных эксплуататоров, делало рабочих постоянными и неизменными участниками всех республиканских восстаний 1830-х годов.
Революционная демократия 1830-х годов, объединявшая передовые слои рабочих, ремесленников, мелкобуржуазной бедноты и левонастроенной интеллигенции, стремилась к свержению Июльской монархии и к установлению республиканского строя. Левые республиканцы, возглавлявшие революционную демократию, по словам Энгельса, в то время (1830–1836) «действительно были представителями народных масс»[17]. Но какова должна быть эта будущая республика, какие должна она осуществить социальные реформы, как и в чем облегчить положение народа, — все это не было ясно тогдашним революционерам. Будущее представлялось им эпохой свободы, равенства, братства, любви и справедливости, эпохой науки и просвещения, уничтожения войн и объединения народа в одну семью человечества. Мечтая об этом, герой «Отверженных» Гюго республиканец Анжольрас говорил на баррикадах 1832 г.: «Не будет больше голода, угнетения, проституции от нужды, нищеты от безработицы, ни эшафота, ни кинжала, ни сражений, ни случайного разбоя в чаще происшествий […] Настанет всеобщее счастье»[18]. Эти благородные, великодушные мечты возникали в 1830-х годах как протест против невыносимой власти финансовой аристократии и, казалось, так легко должны были осуществиться с приходом долгожданной республики.
ЭЖЕЗИПП МОРО
Пьер-Жак Руйльо, писавший под псевдонимом Эжезиппа Моро, родился в Париже 8 апреля 1810 г. Он был внебрачным ребенком (первое его жизненное несчастье, по словам французских биографов) от связи одного старого учителя с девушкой из народа. Отец будущего поэта вскоре умер, а мать переехала в городок Провен (в Шампани), знаменитый розами, которые в XIV в. вывез с Востока граф Тибо Шампанский, участник крестовых походов.
В Провене мать поэта стала служанкой в семье некоей г-жи Фавье, но в скором времени тоже умерла, и ее хозяйка как бы усыновила сироту, ставшего другом и любимцем ее детей. Моро отдан был в духовную семинарию, но его исключили оттуда за антирелигиозную песню «Брак в Кане Галилейской». Что было делать с этим богато одаренным подростком? Учитывая его литературные склонности, г-жа Фавье решила пристроить его учеником наборщика к местному типографу Лебо. Дочь Лебо, Луиза, славилась в Провене красотой и добротой.
Красота Луизы словно озаряла весь дом ее отца, а доброта была баснословна: однажды на прогулке Луиза встретила бесприютного, голодного и босого мальчугана, и, так как ноги его были в ссадинах и ранах, она сняла с себя башмаки и отдала их этому бедняге. Луизе Лебо суждено было стать на всю жизнь первой целомудренной любовью Эжезиппа Моро. На всем протяжении недолгой жизни поэта Луиза Лебо была его отрадой, утешительницей, доверенным другом и единственным человеком, который, несмотря на все испытания, сохранял о нем преданную, нежную и участливую заботу.
Став революционным поэтом, посвятив себя делу политической борьбы, Моро даже задавал себе вопрос: имеет ли он право любить, право на что-то глубоко личное? Но, раздумывая о деятелях Великой французской революции, он видел, что и Дантон, и Камилл Демулен, и Луве до Кувре, и Верньо — все они любили пылко и до последнего дня их жизни.
Так мы ли устоим, неопытны и юны,
Там, где сдавались в плен великие трибуны?
Нет, но зато и нам, как прадедам, дано
И честь, и красоту обожествлять равно![19]
Однако поэт должен был называть Луизу Лебо только своей «сестрою». Она была уже замужем. Ему было бесконечно радостно, что милый голосок Луизы звонко распевал его первые песни. Но о его любви стало известно. Когда в 1833 г. он стал