Глеб Лебедев - Эпоха викингов в Северной Европе и на Руси
Основанные на показаниях древнерусской летописи, прежде всего «Повести временных лет» (и самостоятельных новгородских летописей), эти положения усилиями петербургских академиков, компетентных историков (и при этом не только немцев по происхождению — как цитированные авторы, а также Г.-Ф. Миллер и А. Л. Шлецер, внесшие собственный вклад в разработку «норманской ороблемы») получили в XVIII-XIX вв. серьезное подкрепление данными письменных источников средневековой Европы, Скандинавии, соотнесены со свидетельствами арабских и византийских авторов. «Норманизм» или «норманская теория происхождения Древнерусского государства» стали основою первого обобщения древней русской истории, публиковавшейся с 1816 по 1829 г. «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина, выступающего в этом случае и как основоположник в целом, отечественной исторической науки, и, в частности, как определяющая фигура «петербургской научной школы» (Карамзин 2002: 24-26).
Антинорманизм как научное течение зародился также в русле «петербургской школы исторической науки» в пору ее генезиса, через десять лет после смерти Г.-З. Байера (1694-1738), без достаточных оснований оцененного как «основоположник норманизма». В 1749 г. на обсуждение Академии была представлена программа написания русской истории, предложенная ректором академического университета, академиком Г.-Ф. Миллером. Именно против его положений, а также и личного участия в проекте создания обобщающего сочинения по русской истории, выступил М. В. Ломоносов, поддержанный академиками С. П. Крашенинниковым, Н. И. Поповым, В. К. Тредиаковским, И.-Э. Фишером, Ф.-Г. Штрубедепирмонтом и др. (Ломоносов 1952:120-121). При этом полемика, по оценке современного историографа, строилась как заведомо предвзятая и направленная прежде всего лично против Миллера, чья «позиция была более объективна, и во всяком случае, более научна, чем построения Ломоносова» (Хлевов 1997а: 8).
Дискуссия заняла 29 заседаний Исторического собрания Академии. Ломоносов, объявляя славянами роксолан (сарматов), готов (германцев), пруссов (балтов), легко и логично доказывал на этом основании изначальное «славянство» варягов, а следовательно, и варяжских князей. В дальнейшем «антинорманистские» положения пополнил, и откорректировал В. Н. Татищев, дополнивший материалы Г.-З. Байера данными «Иоакимовой летописи» (возможно, утраченного в дальнейшем источника, основанного на текстах XI в.).
В. Н. Татищев, участник Полтавской баталии Петра со шведами, не признавал летописных варягов скандинавами, при весьма почтительном отношении к труду Г.-З. Байера (Татищев 1962:464). Правда, и к славянам он, в отличие от Ломоносова, относить их не стал, но объявил финнами, полагая, что Рюрик с братьями пришли из Финляндии «от королей и князей финляндских» (Татищев 1962:291). На исходе XVIII столетия, однако, основываясь на тех же источниках, получила поддержку не только «финская» (татищевско-болтинская) версия «антинорманизма» (Болтин 1793: 163), но и построенная на той же Иоакимовской летописи, и при этом вполне «скандинавская», атрибуция варягов в богатом яркими, хотя при этом и фантастичными положениями (вроде основания Москвы — Олегом в 880 г.) «Зерцале российских государей» Т. С. Мальгина (1794).
В ходе этих дискуссий, далеких от строгого и объективного исторического исследования, к началу XIX столетия определились научные основания и построенные на качественной «критике источников» положения «классического норманизма» в труде A. Л. Шлецера «Нестор». Сжато эти положения сводились к формуле: «скандинавы или норманны в пространном смысле основали русскую державу» (Шлецер 1809: 325).
По существу, на шлецеровских выводах, критическом анализе источников и оценке их данных основывался Н. М. Карамзин, который, по современной оценке, «впервые конституировал норманский теоретический тезис в обобщающем курсе русской истории, введя положение о норманстве призванных князей в число аксиом прошлого. Его труд стал связующим звеном между становящимся норманизмом XVIII века и устоявшимся норманизмом XIX столетия» (Хлевов 1997а: 18).
Именно этот «устоявшийся норманизм» в середине XIX столетия, после дискуссии Н. И. Костомарова и М. П. Погодина в «Пассаже» Санкт-Петербурга 19 марта 1860 г. (Клейн 1999: 91-101), стал «видовой» особенностью «петербургской научной школы». Во второй половине XIX столетия «антинорманизм» в тех или иных разновидностях развивают, по преимуществу, московские ученые, Ф. Л. Морошкин, М. Т. Каченовский, Н. А. Полевой, Д. И. Иловайский (правда, замечательный дилетантизмом своих построений труд директора художественного музея Императорского Эрмитажа и дирекции Императорских театров С. А. Гедеонова «Варяги и Русь» был издан в Петербурге в 1876 г.). Впрочем, наиболее значительные историки «московской школы», С. М. Соловьев в своей «Истории России с древнейших времен» (Соловьев 1959) и В. О. Ключевский в «Курсе лекций по русской истории» (Ключевский 1987), занимали позиции, которые сторонники «антинорманизма» не могли оценивать иначе, как «норманизм». При этом ни одной столь же целостной панорамы отечественной истории, как у названных авторов, с «антинорманистских» позиций создано не было.
Как и в XVIII, так и в XIX и XX вв. антинорманизм (как, впрочем, и крайние, «экстремистские» версии норманизма, распространенные, главным образом, в зарубежной — шведской, немецкой, английской — научной, научно-популярной и публицистической литературе) основывался на вненаучных, идейно-политических побуждениях. Эти побуждения, конечно, порою стимулировали вполне плодотворную разработку отдельных аспектов и тем, но были несовместимы с обобщением всего корпуса объективных научных данных, где многое противоречило принятым идеологическим установкам. Умолчание или подтасовка этих данных, подмена безусловно скандинавской этнической атрибуции «варягов» любой другой, от славянской до хазарской (!) в пушкинские времена, или — кельтской, в конце XX века, вели (и ведут) исследователей в тупик, очевидный, прежде всего, их современникам, а в неменьшей мере, и следующим поколениям историков.
Выходы из такого тупика обнаруживались, раз за разом, с расширением круга источников и углублением проблематики, возвращавшейся к эпистеме и парадигме «норманизма» со все более спокойным отношением к «остроте» проблемы, и с углублявшимся представлением о многолинейной сложности этнокультурных взаимодействий древности (как и последующих эпох, вплоть до современности). Вряд ли случайно, поколение за поколением и век за веком, платформою такого «возвращения», очагом рождения новых концепций, «ассимилировавших» норманизм (и преодолевавших антинорманизм!), становился Санкт-Петербург.
И дело не только в устойчивости петербургской научной традиции «примата источника над концепцией» (Аль 2001). Очевидно, глубинная взаимосвязь Санкт-Петербурга, в собственном его генезисе, с теми же «скандобалтийскими» процессами, что выводили Русь в IX столетии, а Россию — в начале XVIII на мировую и общеевропейскую арену, обуславливает способность к объективному и адекватному восприятию этих процессов. Без особой натяжки можно сказать, что сам по себе Санкт-Петербург, своим появлением и трехсотлетним существованием, представляет конечный и предельный аргумент, ultima ratio «норманской теории».
Неслучайно последовательные «антинорманисты» нередко приходят и к отрицанию «законности» существования Санкт-Петербурга в историческом и культурном пространстве России. Город, в котором триста лет концентрировались лучшие национальные ресурсы для продуктивного обмена с достижениями внешнего мира и создания новых, специфических российских (а не только исключительно «петербургских») форм культуры, экономики, политической жизни, не раз за эти же триста лет пытались вывести за пределы русской истории. Начиная с «проклятья царицы» — Быть Петербургу пусту! — и включая трехкратное «переименование» города — в Петроград (1914-1924), Ленинград (1924-1991) и снова Санкт-Петербург (с 1991 года и до наших дней, надо надеяться, навсегда) — идет мучительное освоение очевидного, для непредвзятого сознания, факта появления этого «скандобалтийского» города в русском пространстве — как наивысшей ступени развития европейского урбанизма Нового времени, и при этом — урбанизма России.
«Феномен Петербурга» во всей его многолинейности взаимосвязей как в настоящем, так и в прошлом (на протяжении многих веков, предшествовавших появлению Санкт-Петербурга), вероятно, позволит понять, по мере вовлечения проблематики «петербургики» в общий контекст «скандобалтики» (вплоть до «варангики»), непростую, но безусловную логику исторического процесса с его начальных времен и до наших дней (Лебедев 2001: 54-72; 2002: 3-5).
Ту самую логику, что непостижимо привела, в частности, генерального секретаря КПСС и президента СССР Михаила Горбачева на скамью «конунга викингов» в лофотенских палатах, восстановленных археологами, а ленинградского археолога Алексея Ковалева — к защите архитектурного наследия Санкт-Петербурга, а затем — на трибуну «демократического Ленсовета» 1990 года с последующим четырехкратным переизбранием в законодательный орган Санкт-Петербурга (1990,1994,1998,2002). Первым и главным действием этого «археологического вторжения» во власть современной России было возвращение «городу Ленина» — его исторического имени Санкт-Петербург (общегородской референдум 12 июня 1991 года); последним по времени — подготовка и представление Федерального закона об охране объектов культурного наследия народов России (подписанного Президентом РФ 25.06.2002).