Вадим Рабинович - Алхимия
Личность Возрождения ценна сама по себе. Она богоравна. Антитетизм чужд ей. Оппозиция да — нет при обязательном нет во имя возвышения да для нее бессмысленна. Все есть да. Человек божествен — плоть духовна.
Антитетические различения в алхимии натужны. Они — свидетельство ученичества, школярского подражания учителю. Для человека Возрождения мастерство — игра, свободная и непосредственная, как танец; ибо неискусны тот писец и тот музыкант, которые задумываются. Это значит, что они только начали учиться, — говорит Бруно. — Если искусство — вне материи, а природа и есть материя, то чего же тогда стоят все эти «колесницы фантазий и корабли чепухи, существующие вне телесного мира?» (1965, с. 186).
Антитетизм вырождается в символизм.
Возрожденческая «бездуховность» с точки зрения Средних веков оборачивается иной духовностью — богоравностью человека, властного над Всем. Не без искусства мятежных алхимиков и послушливых христиан, соперничающих друг с другом в пределах целостной и единой средневековой культуры[78].
Что же наступило? В науке о веществе — преддверие механистической химии Парацельса — Ван-Гельмонта (XVI–XVII вв.). В культуре — возрожденческий порыв, универсальный, светящийся. А в алхимическом мышлении — неужели только возврат к алхимической бивалентности неоплатонической поры? Нет, хотя аналогия напрашивается.
В «Theatrum chemicum» читаем такой позднесредневековый алхимический пассаж: ««Aelia laelia Crispis» есть мое имя. Я ни мужчина, ни женщина, ни гермафродит, ни дева, ни юноша, ни старуха, я ни развратница, ни девственница, но все это, взятое вместе. Я не умирала ни от голода, ни от жажды, ни от яда, ни ото всех этих вещей сразу. Я не покаюсь ни на небе, ни на земле, но повсюду. «Locius Agatha Priscius», который не был ни моим мужем, ни моим любовником, ни моим рабом, но всем купно, без горечи, без радости, без слез велел меня похитить, зная и не ведая, для кого этот монумент, представляющий ни пирамиду, ни мавзолей, но оба вместе. Вот могила, не вмещающая в себя трупа, и труп, не заключенный в могилу. Труп и могила составляют одно» (ТС, 3, с. 744). Николай Барнальд (XVII в.) в комментарии к тексту дает разгадку этого ребуса: зашифрован философский камень. Амбивалентность мировидения всепронизывающа. Она-то и создает иллюзию воссозданного из пепла живого тела, фанатично разрушаемого десять веков, мучимого различающими разъятиями. Словно возврат к игровой двойственности алхимических трактатов первых веков новой эры. Но обратите внимание вот на что. Каждый раз динамичность статических равновесий — оппозиций снимается, сводясь к единому: «но все это, взятое вместе»; «но ото всех этих вещей сразу»; «но повсюду»; «но всем купно»; «но оба вместе»; но… «составляют одно». Мысль перемещается с легкостью солнечного зайчика, скользящего по землистой шершавой поверхности реального предмета.
ИТАК: антитетизм алхимического — и соответственно всего средневекового — мышления есть специфическая, исторически неповторимая, логическая форма этого мышления; особая характеристическая примета — главная примета — противоречивости этого мышления. Однако не противоречивость вообще. А противоречивость, определяющая неповторимый облик средневекового мышления; отличная и от апорий Античности, и от антиномий Нового времени.
Но вновь вчитаемся в наш текст о львах и драконах — с высоты Большого текста средневековья. В самом деле, совершенная жизнь философского камня, призванного обратить несовершенный металл в совершенное золото, может быть достигнута лишь ценой смерти львов и дракона; ценой их «физико-химической» погибели. В то же время никчемность философского камня в безнадежной трансмутационной утопии оправдана многоцветной и полнозвучной, хотя и несовершенной, жизнью живых «физико-химических» и мифоэпических львов и драконов. Смерть, попираемая смертью же. Возвышение попранием.
«Околокультурная» алхимия выразительно рассказала о собственно средневековом мышлении в антитетических оппозициях. Но именно в алхимии живой антитетизм средневековья, окаменев, обернулся статическими взаимозаменяемыми рядами алхимического символизма[79]. Но и официальное средневековье не осталось безразличным к алхимии — околокультурному своему соседу, ютящемуся на химерических задворках готического собора. В перспективе — культура Нового времени. Схема антитетических различений Великого деяния на пути от железа к золоту, от Марса к Солнцу, не вполне совпадает с глубоко личным движением к нравственному абсолюту — с отысканием себя в боге и бога в себе, каким бы низким и греховным этот ищущий ни был. Как раз именно низость и греховность — залог этого поиска, обретения в себе бога, и даже бога… в боге. Задача эта облегчалась тем, что искавшим этот нравственный абсолют был ведом и освящен верой евангельский пример, который звал к подражанию. Христианские антитезы лишь возвышали и без того высокую тезу своим тварным несовершенством, только так и приобщая средневекового человека к Богу, высветляя в нем человека в его субъективно-личностном становлении. Индивидуальное действие во искупление становилось коллективным деянием. Алхимия этого не знала, резко обозначив схему, но отбросив все остальное — живое.
Вместе с тем, воспользовавшись внешними приметами антитетического мышления, алхимик символизировал оппозиции, сконструировав свой собственный космос. Он представил символотворчество как еретический акт, ища скрытые смыслы в материальном мире вещей, преображенном символической игрой.
Статические оппозиции в алхимии, утратив подлинно антитетическую природу, обрели статус изделия по отношению к беспредельной христианской духовности. Сама алхимия предстала антитезой, изображая в материальных гиперболических обличьях духовность Средних веков. Бытие алхимии как гротескно преувеличенной материальности есть небытие христианской духовности. Но именно поэтому алхимия есть максимальное мирское бытие этой же духовности. По-видимому, лишь в антитетической паре существуют и алхимия, и официальное средневековье в составе единой культуры европейских Средних веков. Последующие главы, может быть, основательней подтвердят это предположение.
Завершается диалог в замкнутом мире, постепенно стихая, но все настойчивее безмолвно взывая к иным собеседникам из иных культур, которых давно уже как бы имитирует алхимия.
Антитетизм официального средневековья возвышается над плоской дихотомией черного и белого, мужского и женского. Умерщвленный в алхимическом символизме, он обозначает свою черно-белую дисгармонию, но лишь для того, чтобы опять и уже окончательно быть размытым в мифотворческой сплошной однородности.
БОЛЕЕ ЧЕМ тысячелетний диалог «канонического» христианства и его алхимии, его оккультного спутника, в замкнутом мире культуры европейских Средних веков взаимно обессилил спорящих собеседников. Алхимик принимал обличье истового христианина. Христианин, глядясь в кривое алхимическое зеркало, «исправлялся», подгоняя себя к кривозеркальному своему изображению. Новая фаза диалога. Новый прищур пересмешника. В ответ — новое мимикрическое приспособленчество. И так до полного взаимоотождествления. Именно этим бы и закончилось, если бы диалог всю эту тысячу лет оставался одинаково острым. Диалогический поединок разлаживается. Собеседники глядят в глаза друг другу, но уже не видят друг друга. Слушают друг друга и… не слышат. Нужны новые оппоненты — собеседники из культур сопредельных, синхронно или диахронно сопредельных, но непременно из иных культур. Но возможны ли инокультурные вторжения в интеллектуальный поединок, происходящий в замкнутом мире культурного средневековья? А если возможны, то каким образом они возможны?
Генотип алхимии предполагает поликультурные ее составляющие. Историческое призвание алхимического пересмешника состоит в еже-мгновенном как бы передразнивании правоверного христианина. При этом алхимик-шут неразборчив в средствах. Карикатура тем откровенней и острей, чем недозволенней и оскорбительней средства: гностический змей, неоплатоническое единое, кабала, древнеегипетское жречество, мирской ригоризм ислама… — все идет в дело. Но все эти инокультурные средства воплощаются: становятся равноправными собеседниками на алхимическом перекрестке культур, ибо сама средневековая культура уже самонастроилась для такой беседы. Диалог в замкнутом мире превращается в не менее драматическое интеллектуальное ратоборство несредневековых культурных преданий на исконной территории христианской средневековой культуры. Разорван меловой круг средневековой культуры. Речь обращена вовне: на Восток и в первую очередь — по синхронии — к средневековым арабам; в прошлое — на Юг и Восток — к евреям, египтянам, древним грекам; в ренессансные и новые времена — к гуманисту Возрождения, «городу Желтого Дьявола», ученому-химику, современному хемооккультисту.