Жан-Поль Рихтер - Приготовительная школа эстетики
Вернусь к белене и красавке Парнаса. Софокл в ответ на жалобу своих детей, что он безумен, не стал подавать читателям тогдашнего Ветцлара{2} никаких других бумаг, а представил «Эдипа»; он выиграл процесс благодаря тому, что писал, а теперешние поэты благодаря тому же самому обыкновенно проигрывают его, так что между Софоклом и этими поэтами всегда сохраняется известное различие. Столь многое в поэзии толкает нас к безумию — и жажда чародейства, а для этого, как учит народное поверье, всегда нужно пользоваться совершенно бессмысленными словами, вроде «абракадабры», — и тщательное отделывание рифм, ассонансов, стоп, всего, чего требует добрый сонет, при полном невнимании к смыслу и сути дела, — и воспроизведение по своему произволу и усмотрению сновидений, какие только когда-либо снились временам и народам, — и двойная скудость опыта и учености, пустота (она встретится нам между четырьмя предостережениями головам), пустота, которая, как заметил о схоластах еще Бэкон, тем более вредна и тем более побуждает рождать образы из пены фантазии, чем больше у человека сил, так что немало поэтических произведений теперь — просто разбитые яйца, белок и желток которых разлился, не обретя формы и не произведя на свет цыпленка, — а белок и желток это символы философии и поэзии. К{3} счастью, за последние пять лет мы так продвинулись в своем безумии, что сегодня лучше показаться на глаза людям безумцем, нежели бросаться в глаза, будучи исключением. Когда Клопшток и Гете были молоды, когда стройным факелом поднималось к небу могучее пламя юности, когда фейерверк их гения взлетал в строго определенном, заранее задуманном направлении, когда в буквальном смысле слова могучие силы юности выражали себя без малейшего преувеличения, безумия и напыщенности, тогда, в ту давнюю эпоху, быть может, сильно озадачили бы выверты нынешнего Бедлама. Теперь же допускают в известных пределах самое безумие. Так, в «Аттиле» Вернера (этого, вообще говоря, ваятеля отчетливых образов) все актеры, внезапно вскипая страстью, радостно восклицают «Аллилуйя!», тогда как вокруг кипит одно страдание; его твердый и неподатливый Лютер{4} стушевывается при появлении фамулюса. Земля под ногами людей тает — из-за надуманного мистического настроения, претендующего на некую высшую потенцию романтизма, она превращается в чуждое постоянства, характера и почвы веяние ветерка и эфира, здесь нет формы, все бытие издает неопределенное звучание, вместе с земной почвой пропадают романтические выси, в бешеном круговороте, в кишащем смешении красок проносятся летучие образы. Ничто не стоит на месте, даже ничто не летит, потому что должно же быть, над чем лететь, — но сновидения видят в своих снах друг друга... И больше ничего не требуется для основательного безумия с известным толком и постоянством! Мистический карбункул, от которого улетучивается даже самая устойчивая внешняя и внутренняя действительность, — вот, в комических сочинениях, чижиков камень, от которого все гнездо делается невидимым. Например, в «Театре теней» Кернера{5} у весьма превосходного юмора, у Комуса и изложения отнимают твердую жилую площадь под ногами и всех их складывают на хранение в такие воздушные замки, где не живали раньше и сказки.
Несказанно много осталось еще поведать вам, слушатели, и не без причины поставил я на первое место предостережение насчет безумия. Весьма опасна сама безмерная гордыня многих нынешних людей (гордыня еще встретится нам между предостережений сердцу); вот почему дети и старики никогда не впадают в буйство. Но нет людей более гордых, нет людей, которые больше хотели бы отличаться от всех остальных, чем самые первые приверженцы самой новой секты, — ибо вторые привержены ей только чтобы не отличаться от остальных, а третьи уже рождаются ее приверженцами. Поэтому первый приплод, который приносит секта, — поистине нет под руками сравнения почище, — как приплод суки, заболевает бешенством[246].
Есть и сравнение получше: поэзия — это венок, в котором скрыто ядовитое пламя, он украшает и сжигает чело, им Медея увенчала Креузу; но это сравнение подходит не к последнему абзацу, а к предпоследнему. Разные{6} люди и нигилисты из столичных городов и резиденций беспрестанно испытывают чувства, вновь и вновь рождают чувства, их без конца изображая и без конца созерцая, как изображают чувства другие, они никогда не совершают никаких дел и деяний, но, опустошая и опорожняя наслаждениями, чувственными и поэтическими, свою жизнь, они наконец дошли до того, что если сами и не собаки, то завидуют собакам, потому что у собак жизнь еще не расплывается в сновидениях, потому что собаки еще с известной отчетливостью видят мир, как и вообще собака мало чем отличается от острова Мальта, потому что этот остров — лишь отстой костей и зубов. И однако нельзя отрицать, что люди, просверливающие дыры в действительном мире и обращающие его в пустоту, способствуют — особенно если сверлят сразу же и прозаически и поэтически — тому, чтобы совершилось благое моральное перерождение; особенно хорошо получается это у лиц из высших сословий, которые укрепляют души посредством полного телесного изнеможения и путем галеновского кровопускания благородных кровей, — подобному этому иезуиты прибегали в былые времена к кровопусканию для того, чтобы легче было обратить человека в истинную веру.
Очень странно бывает устроена жизнь светская, придворная и писательская: казалось бы, погибло все — боги, миры, чувства и даже грехи, — но честолюбие и желание нравиться оказываются вполне здравы и целы. А уж если и эти чувства смертельно поражены, тогда пиши пропало. И однако{7}, чтобы не создалось впечатление, будто я возражаю против сумасбродства как такового, замечу со всей определенностью, что вполне способен оценить в наши дни и достаточно сильно выраженное безумие — по двум причинам: во-первых потому, что сумасшедший легко переносит всякие лишения, холод, голод и прочие беды и почти не замечает их, тогда как они ох как жестоко терзают нас в эти дни войны и мира, — а во-вторых, потому, что безумие, как и падучая болезнь, по наблюдениям врачей, в совершенно необычайной степени возбуждает и обостряет способность к деторождению — обстоятельство, которое при распространившейся ныне импотенции вызывает жгучее желание, чтобы во многих высокородных семействах завелся по крайней мере один продолжатель рода, у которого, выражаясь пошлым языком, не все дома.
Итак, переходим ко
второму предостережению головам Об известном веденииСлава богу, я могу говорить обо всем этом со слушателями, потому что, в отличие от слушателей первого предостережения, они не разошлись, а остались на месте Действительно, сейчас у нас больше учености, чем ученых, и точно так же добродетели больше, чем людей добродетельных. Вся теперешняя эпоха чревата самыми разными эпохами с их детьми и отцами, вся эпоха мечтательствует; любая из мечтательностей (религиозная, политическая, поэтическая, философская), будучи односторонностью, избегает многосторонности, то есть знаний, — по крайней мере обходится без них. Односторонности легче счесть себя всесторонностью, чем многосторонности! Ибо у первой есть цельность, а вторая знает, что единства не достичь.
Господа! Если теперь люди мало читают и мало знают, если они изучают несколько умов и голов, вырванных из средних и всяких прочих веков, а не весь их ряд сзади наперед и спереди назад[247], если созерцают только подобия философских и поэтических богов и божков, если в результате многие спинозисты мрут от духовной чахотки, как Спиноза от легочной, — все это наводит меня на тысячу мыслей, и все ради того только, чтобы оправдать этих людей, сначала мудрецов, а потом поэтов. Первые сознавали бы свое счастье как раз если бы ровно ничего не знали (эмпирически); им хочется быть воздушными насосами мира, однако они чувствуют, что, подобно насосам стеклянным, им не удастся достигнуть более чем трехсоткратного разрежения, так что, несмотря на все эксперименты в области абстрактного и абсолютного, все равно остается еще воздействие проклятых воздуха и ветра. И этот недостаток Ничего очень многих из них угнетает, потому что благодаря Ничему так легко было бы заиметь Бытие и Обладание.
Блуменбах заметил, что пустоты внутри черепа и костей позволяют птицам подниматься на большую высоту, а Зёммеринг установил, что большие полости в камерах мозга предвещают необычайные способности, — это из области физического бытия, но то же повторяется и духовно, у величайших «поэтастов», которые прекрасно знают, что их творческим силам отнюдь не мешает то свойство, которое обычно называют невежливым словом «невежество». А некоторые из них заходят даже настолько далеко, что у них, как у монахов, бывает три вида нищеты[248], и первый вид требует обходиться даже без самого необходимого, так что и они равным образом обходятся без самого нужного для писателя, а именно стараются всячески отделаться от немецкого языка и, как Помпоний Лет, который не учил греческого, чтобы не испортить свою латынь, не учат немецкого, чтобы не извратить свой собственный язык. Теперь нет уже ни такого языка, ни такой прозы (любого века), — тоже нет ни рифм, ни размеров, — которых нельзя было бы повторять и воспроизводить, и если прежде всякий настаивал на своем праве писать слова по своему усмотрению и должен был только придерживаться собственной орфографии, так теперь каждый стоит на защите своей особенной грамматики. Впрочем{1}, теперь мы, народ пишущий, завоевали столь любезные нашему сердцу поэтические свободы, — необходимые прозаические появляются сами собой, — завоевали тем, что, не поскупившись, создали множество сочинений, безнадежно пылящихся по углам книжных лавок: в них мы гордо и равнодушно глядели на всевозможные знания — знания вещей, речей и слов, так что, проявляя должное невежество, совершенно «игнорировали» таковые, и теперь никто уже не требует от нас и не ждет подобных знаний. И если мы не оставляем правописание на усмотрение наборщиков и печатников (как французские писатели), то лишь потому, что у нас не существует, в отличие от французов, определенного написания слов, а всякое — верно (любой путь правильный, если гулять в собственное удовольствие), и потому мы не так уж нуждаемся в помощи наборщика. С тем большим правом мы предоставляем самому читателю описывать вещи, — он обязан стать мозгом нашего черепа: вот первый постулат. А обилие сведений становится ненужным для нас оттого, что мы догнали неученого Шекспира и не только не вычеркиваем ничего, как и он, но и подчеркиваем еще гораздо больше, чем он. И вот мы просто кропаем свои вещицы, и если впоследствии нам случается выучиться еще чему-то сверх того, то и это не худо — и все лишнее тоже пригодится Кроме того, некоторые, верно, подражают Сократу: поступая весьма предусмотрительно, Сократ не желал, чтобы его посвящали в елевсинские мистерии, — он опасался, что услышит свои собственные мысли, так что потом люди будут распускать про него слух, будто он разболтал заветные тайны; не менее предусмотрительные поэтасты читают мало и узнают мало нового, боясь набрести в чужих книгах на наилучшие из тех мыслей, которые могли бы придумать сами, и не желая прослыть плагиаторами после выхода в свет самого нового своего сочинения.