Бенедикт Сарнов - Маяковский. Самоубийство
Бедный Онегин. Татьяна отдана другому.
Бедный Печорин без Веры.
У Льва Толстого, писателя не жеманного, то же горе.
Что можно придумать очаровательнее Андрея Болконского?
Умен, храбр, говорит как Толстой, хорошо воспитан, даже презирал женщин.
Но у французов героем был бы не он, а Анатоль Куракин.
Красавец и хам.
Ему Наташа, а Мари тоже была бы его.
У Андрея Болконского такое же глупое положение, как и у всех героев «Истории русской интеллигенции»…
Кажется, принято шутить и слегка вольничать словом.
Итак.
Когда случают лошадей, — это очень неприлично, но без этого лошадей бы не было, — то часто кобыла нервничает, она переживает защитный рефлекс (вероятно, путаю) и не дается.
Она даже может лягнуть жеребца.
Заводский жеребец (Анатоль Куракин) не предназначен для любовных неудач.
Его путь усеян розами, и только переутомление может прекратить его романы.
Тогда берут малорослого жеребца, — душа у него может быть самая красивая, — и подпускают к кобыле. Они флиртуют друг с другом, но как только начинают сговариваться (не в прямом значении этого слова), бедного жеребца тащат за шиворот прочь, а к самке подпускают производителя.
Первого жеребца зовут пробником.
В русской литературе он обязан еще после этого сказать несколько благородных слов.
Ремесло пробника тяжелое, и говорят, что иногда оно кончается сумасшествием и самоубийством.
Оно — судьба русской интеллигенции.
Герой русского романа пробник…
В революции мы сыграли роль пробников.
(Виктор Шкловский. «ZOO, или Письма не о любви». Л., 1924)«Неприличную» аналогию Шкловского я вспомнил и включил в свой текст не столько потому, что она прямо «рифмуется» с развязкой романа Маяковского с Татьяной Яковлевой (хотя, конечно, и поэтому тоже), сколько из-за последней фразы этого отрывка: «В революции мы сыграли роль пробников».
Горькую мысль эту Виктор Борисович впервые высказал в другой своей, написанной раньше, чем «ZOO», автобиографической книге — «Сентиментальное путешествие».
Там, правда, он выразил ее не в такой яркой форме. Бросил мимоходом, рассказывая о том, как поразило его известие о разгоне Учредительного собрания:
► Сообщила мне об этом одна полная женщина, жена издателя, добавив: «Да, да, разогнали, так и нужно, молодцы большевики».
Я упал на пол в обмороке. Как срезанный. Это первый и единственный мой обморок в жизни. Я не знал, что судьба Учредительного собрания меня так волновала…
И я произнес речь. Мое дело темное, я человек непонятливый… Я как самовар, которым забивают гвозди.
Я сказал: «Признаем эту трижды проклятую Советскую Власть! Как на суде Соломона, не будем требовать половинки ребенка, отдадим ребенка чужим, пусть живет!»
Мне закричали: «Он умрет, они его убьют!»
Но что мне делать? Я вижу игру только на один ход вперед.
Предлагая отдать свое кровное детище (революцию) «чужим», Шкловский имел в виду большевиков. (Сам он был эсером.)
И в своем рассуждении об интеллигентах, которые в революции сыграли роль пробников, он тоже, надо полагать, имел в виду интеллигентов эсеровской (равно и кадетской, и меньшевистской) ориентации.
Но вся штука в том, что и большевики сыграли в революции роль пробников.
Я имею в виду не только интеллигентов, ставших большевиками или примкнувших к большевикам (таких, как Чичерин, Луначарский, Мейерхольд, Пунин), а всех так называемых «старых большевиков». (Когда Шкловский писал свое «Сентиментальное путешествие», других, вообще-то говоря, еще и не было, они появились позже.)
Речь, как вы понимаете, шла не о том, что «чужим» достанутся плоды революции. Это — дело обычное. Те, кто делает революцию, всегда, как выражались в старину, «таскают из огня каштаны» не для себя, а для других. Это судьба всех революций. Но тут дело было уже не в том, кому достанутся плоды революции, а в том, что будет с ней самой, То есть — ЧТО они, — эти «чужие», — с ней, с революцией, сделают.
В 1928 году, ЧТО они с ней делают, было уже более или менее ясно. И Маяковский не мог этого не видеть и не понимать.
Как же мог он при этом писать своей парижской возлюбленной, с которой флиртовали Манташев, Прокофьев, Кокто и принц Бурбон Пармский, что «у нас сейчас лучше, чем когда-нибудь и чем где-нибудь», и всерьез завлекать ее карьерой «инженерицы» где-то на Алтае?
Охренел он, что ли?
На этот счет высказывались самые разные догадки и предположения:
► Почему «Танька-инженерица» видится ему на Алтае? Что здесь, романтическая крылатость мысли, мечта о «городе-саде», который будет строить Татьяна? И где он сам окажется в это время? Асеев вспоминает, что после последнего возвращения Маяковского из Парижа они как-то шли по Кузнецкому, он был мрачен и вдруг сказал: «Асейчик, а вдруг меня вышлют?!» Куда его могли выслать, уж наверняка не во Францию. Но за что его, первого поэта, глашатая революции, могли выслать — не за его ли парижскую связь, хотя он и заверял о намерении «взять» адресата «Письма Татьяне Яковлевой» по возможности одновременно со взятием Парижа…
Бронислав Горб в своем пристрастном и амбициозном, однако же весьма любопытном исследовании (Бр. Горб. «Шут у трона революции». М., 2002) высказывает предположение, что в письме Маяковского с приглашением на «Алтай» заключен шифр, дающий понять Татьяне, что не все благополучно в их отношениях и что она это поняла.
(Светлана Коваленко. Женщины в судьбе Маяковского. Стр. 478–479)Предположение, будто в слове «Алтай» заключен некий шифр, который Татьяна якобы поняла, представляется мне более чем сомнительным. Да и предположение, что Маяковский всерьез рассматривал вариант своей совместной жизни с Татьяной где-нибудь на Алтае, куда его с ней сошлют, тоже, мне кажется, не стоит рассматривать всерьез.
Мне все это видится иначе.
Конечно же, Маяковский не мог не понимать, ЧТО происходит с «его революцией» в его стране. Он, я думаю, еще сохранял некоторые надежды на мировую революцию, которая — когда-нибудь! — все-таки произойдет. И даже, наверное, верил, что в глазах угнетенных пролетариев всего мира его «страна-подросток» все еще остается передовым отрядом этой мировой революции, прорвавшимся в будущее, а сам он — посланцем этого «передового отряда», в некотором смысле «агентом» этой самой мировой революции:
Моргнул многозначаще глаз носильщика,хоть вещи снесет задаром вам.Жандарм вопросительно смотрит на сыщика,сыщик на жандарма.
(«Стихи о советском паспорте»)Но насчет того, что происходило внутри страны, у него уже не было и не могло быть никаких сомнений.
Троцкий («мастер революции», как называет его Авторханов) был выслан — в 1927 году в Алма-Ату, а в 1929 за границу, и во главе партии и государства стоял уже человек совсем другого склада (по терминологии того же Авторханова — «мастер власти»).
С так называемым «левыми», стало быть, к тому времени было уже покончено. А Маяковский был из левых — самый левый: недаром ведь журнал, который он редактировал, назывался «Леф». И литературное направление, которое он возглавлял, именовалось так же.
Да и только ли в этом было дело?
Вспомните:
► — Я не буду читать «Хорошо», потому что сейчас нехорошо.
И тем не менее, когда он писал в Париж Татьяне, что «у нас сейчас лучше, чем когда-нибудь и чем где-нибудь» и что «такого размаха общей работищи не знала никакая человечья история», — он был искренен.
«Ларчик» этот открывается просто.
В одной из любимых книг моего детства рассказывается такая история.
Семью героя книги выселяют из квартиры. Не на улицу выкидывают, но — переселяют. В другую. Менее удобную, наверно. Да и вообще, сам переезд, сама необходимость переезда огорчает и раздражает папу маленького Лели.
Папа у Лели — врач, то есть интеллигент. А выселять его приходит большевистский комиссар, в прошлом, как тут же выясняется, сапожник.
Выполнив свою комиссарскую функцию, он бросает взгляд на штиблеты доктора и озабоченно спрашивает:
— Ну, как? Правый не жмет?
Доктор отвечает, что нет, не жмет.
— Я же вам говорил, — удовлетворенно откликается комиссар, — что это только сперва, а потом разносится.