Жан-Поль Рихтер - Приготовительная школа эстетики
Вернусь к своим разнообразным намекам в пользу ученых ведомостей. Не могли бы редакторы утвердить в будущем римский закон, запрещавший голосовать в комициях всякому, кому, во-первых, больше 59 и кому, во-вторых, меньше 17 лет? Ибо теперь, когда «стилисты» закаляют юношей, принося их в жертву своим богам и своим целям, а «поэтасты» стариков — своим богам, утвердился, к несчастью, иной обычай римлян, — они приносили в жертву молодых животных, чтобы дело делалось медленно, и старых, чтобы дело шло быстро.
Не считайте себя, о братья по должности, людьми непогрешимыми, ибо даже гений не непогрешим, но поразмыслите: если один человек не может обладать всею истиной, то точно так же не может он обладать вкусом ко всем мыслимым красотам. Рассудите сами: целые народы, целые эпохи считали и считают негодным Аристофана — Шекспира — Кальдерона, Корнель — Расина; в «Илиаде», которой восхищались тысячелетиями, великий знаток языка Шнейдер считает XVIII, XIX, XX, XXI песни порождениями некого очень глупого подражателя, а песнь XIV созданием ума еще довольно сносного; Вольф признает неподлинной речь Цицерона в защиту Марцелла, которую так долго читали и чтили, а Вейске считает ее подлинной; в прошлые века величайшие гуманисты надували и злили друг друга до полусмерти фальшивыми монетами классиков, и даже Винкельман в самом сердце Италии признал (по словам Фернова) античной картину кисти Менгса, и Бойзен (по рассказу И. фон Мюллера) в самом средоточии языковедного Востока переводом с арабского — «Халладат» Глейма... ...О собратья по судейской должности! Поразмыслите над всем сказанным и тогда, если только можете, не будьте скромны!
Вот мой последний намек: судите произведение искусства, но не третируйте и не четвертуйте его; не извлекайте из него ни плана — потому что план все равно что скелет Венеры и мог бы торчать в теле препротивной деревенской бабищи, — ни отдельных красот — все равно что показывать замковый камень в качестве пробного камня целого здания, — ни отдельных ошибок — ибо нет такой дурной строки, которую хороший автор не превратит в добрую, поставив на нужное место, — ни вообще ничего отдельного. Откройте пьесу, еще не читанную вами, в середине и прочитайте любое место: оно покажется вам бледным; запомните его (например, словечко «moi» Медеи), пока не дойдете до него, читая с начала: о боже! как все переменилось, как все иначе выглядит теперь, каким жаром все дышит!.. Еще правильнее сказать все это о комедии: если отдельные места выломить из целого (что смягчает их своим с ними сходством) и свалить их посреди серьезной рецензии (чье несходство с ними кричаще), — выйдет Фальстаф среди «Мессиады».
Позвольте мне написать в вашей манере рецензию на одну известную книгу: «Хорошо созданьице, нечего сказать! Какой дух царит в нем, — сочинитель полагает, что пишет для изящного света (Risum teneat.{12}), — как именно, мы покажем, выбрав на пробу парочку мест из одного только рассказа, и пусть читатель судит сам. На с. 128 герой говорит о дамах, что они развалились, как коровы на с. 183 государь обращается к придворным, заявляя, что разума у них не больше, чем у теленка, герой величается то дубиной (с. 125), то простофилей (с. 126), то подставкой для чепцов (с. 165), то — на с. 147 — идеальным метельщиком (надо же, какое остроумие!), на с. 150 он не может произнести „ни бе ни ме“, на с. 152 закатывает оплеуху, на с. 129 разевает... пасть, как ослица (осла не допускал размер, потому что вся штучка в стихах), на с. 135 сообщается, что одна девица боится известного рода водянки (фу! ну и автор же!) Ohe, jam satis est{13}! Однако все эти мерзости — излюбленный тон новейшей литературы. Виланд не так писал для изящного света...»
Между тем, господа, этот рассказ — его я отрецензировал так, как рецензируют меня, — написан самим Виландом, опубликован под названием «Первонте» в XVIII томе его Сочинений, и все целое превращает мнимые пятна в легкие полутени.
Аудитория позволит перейти, без дальнейших проволочек, к
шестой главе О бранденбургской, или хозяйственной, косе,к главе весьма краткой, ибо собственные рецензии этой косы характеризуют ее по существу. Кроме того она, эта коса, связана с французской и переплетается с ней, но только эта последняя запечатлевает светского человека, а та первая списывает мещанина. Чего же имперский немец-«стилист» ждет от поэзии?
Гомбо в эпиграмме 68 первой книги отвечает на этот вопрос так:
Si l'on en croit un certain Due,Qui philosophe a la commune,La substance n'est rien qu'un sue,Et l'Accident qu'une infortune{1}
Пегас служит у него цирковой лошадью, должен уметь прикинуться мертвым, а также назвать, сколько человек присутствует в зале и сколько среди них осталось еще девственниц, и вообще уметь отвечать на разные вопросы Поэзия должна перелагать в стихи и пускать в оборот весь здравый человеческий смысл, многоученые знания целые науки (например, земледелие, или georgica), особенно знание души и людей, вообще учение-свет вместе с проникающими в душу моральными наставлениями, кроме того, поэзия должна кормить своего господина (также и наборщика и упаковщика) и тем более совершенствовать память, чем глубже запечатляется она в ней благодаря своему изяществу. «Не могу себе помыслить, — написал мне недавно один стилист из Бранденбурга, не из старой и не из новой, а из средней провинции (чтобы во всем был средний путь), — не могу себе помыслить, — если только поэзия стремиться стать чем-то более высоким, а не просто сочинять вирши на свадебный пир или именинный чай, — цели более благородной, нежели служить versus memorialis{2} подлиннее обычного и тем самым развивать посредством низших сил души силы высшие — и развивать лучше, чем принято полагать. Тогда по крайней мере у нее под крылышками что-то скрывается, — как у жареного каплуна под правым крылом — желудок, под левым — печень, два важнейших жизненных органа (если только сравнение достаточно изысканно). Поэтому я, со своей стороны, за то (и прусские профессора политической экономии, по всей видимости, тоже), чтобы поэзию в любом случае продолжали изучать во всех прусских гимназиях и лицеях, пользуясь, например, „Кратким руководством по немецкой поэзии для самых начинающих. В Хофе у Грау“{3}, хотя бы до тех пор, пока всеобще полезные знания не станут достоянием всех; тогда же (но когда еще это будет!) она, может быть, и станет менее насущной, прежде всего для делового человека, если не для филолога по профессии. Но филолог ведь просто доставляет и рассылает поэзию, как почтамты — ученые известия, отнюдь не обращая особенного внимания на содержание; так в прежнее время повидавшие свет голландцы успешно издавали и сбывали французских еретиков и насмешников, но, закутанные в шлафоры, сами отнюдь не увлекались ими к смехотворным насмешкам и философствованию. Читатель, умеющий читать с пользой для дела, и без того будет правильно обходиться с так называемыми цветущими лугами поэзии, — ведомый тем же инстинктом скот подъедает без остатка питательные травы на осенних пастбищах, но не притрагивается к ядовитому безвременнику (ему предстоит лишь будущей весною принести плоды, — так и поэтическим цветам). Утонченному обывателю средней провинции волшебный поэтический пояс Венеры известен не хуже, чем шорнику, который его сработал, но, дорогой поэт, утонченному обывателю известно и то, что внутри пояса должно же что-нибудь заключаться, как в каждой кошке-копилке, — кроме того, пояс должен быть кожаным — не из плохой кожи, так из дрянной. Разве мы здесь, в Берлине, желаем чего-либо иного? Мы хотим одного — чтобы поэзия не уподоблялась птицам, как у Тика и других романтиков, и не распевала песни, причем одни и те же и безо всякой цели — от одного только майского зуда; внятной должна быть она — как скворец, который говорит ведь не хуже любого из нас. Но судите сами, вы человек беспристрастный».
Так я и поступил и в своем ответном письме посочувствовал богу, которому приходится терпеть величайшую скуку, выслушивая наши молитвы, речи и песнопения, — если только он не смотрит на мир поэтичнее бранденбуржца, — потому что иначе мы для него просто птицы, например кукушки, без конца твердящие один и тот же мотив.
Насколько я вижу, господа, всеобщий немецкий библиотечный комитет отправился восвояси, а вслед за ним и ординарный профессор. Возможно, от этого ничего и не потеряет следующая глава, которую предстоит сейчас читать, — головомойка отсутствующим. Поэтому лектор незамедлительно и приступит к чтению
седьмой главы О «Всеобщей немецкой библиотеке»Лектора тем более радует возможность совершить вылазку против нее здесь, стоя на кафедре, что он решился, и небезосновательно, никогда не печатать ни строчки против «Библиотеки» (и обещание сдержит). Не то чтобы он стыдился сражаться с ней — стыдиться ему не пристало, ибо в свое время три великих поэта оспаривали друг у друга в борьбе с ней имя Аполлона Савроктона[235], равным образом как два великих философа и Гаманн, — но он боится ее. Ибо не было в жизни его неприятности большей, чем когда открывал он, полон надежды, том «Библиотеки» в расчете собрать невеликий урожай похвал из уст младенцев, но внезапно видел, что недоросли с воплями «Держи лысого болвана!» бегут за ним, не отставая, по улицам и переулкам, — и в самых дальних дворах слышно еще, что при появлении каждого нового его подражателя собачью свору опять натравливают на бедного лектора и козла отпущения — souffre-douleur. Но у названного журнала есть одна странность, или идиосинкразия: он любит, чтобы его хвалили, читали и почитали, но не хочет, чтобы на него фыркали.