Борис Соколов - Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы.
Я уверен, что человек от настоящего страдания, т. е. от разрушения и хаоса, никогда не откажется. Страдание, — да ведь это единственная причина сознания". В этих изумительных по остроте мыслях героя из подполья Достоевский полагает основание своей новой антропологии, которая раскрывается в судьбе Раскольникова, Ставрогина, Мышкина, Версилова, Ивана и Дмитрия Карамазова".
Достоевский помещал страдание на то же место, куда маркиз ставил безобразие насилия. Для героев де Сада страдание их жертв — это высшее проявление принципа удовольствия. Для самих же страдальцев и страдалиц это — способ укрепиться в вере в Бога и торжество добродетели, от которых они не отрекаются, несмотря на самые изощренные пытки. У Достоевского же страдание становится прежде всего средством искупления своих и чужих грехов.
Конечно, в уповании де Сада не столько на внутреннее нравственное преображение человека, не столько на голос совести, добродетели, на то, что самый закоренелый злодей когда-нибудь придет к Богу, сколько на ужас человека перед безобразными и разрушительными для всех последствиями пути порока, для маркиза на первом месте было рациональное, а не чувственное. Поэтому можно понять Достоевского, который не находил у де Сада этого важнейшего для него самого исходного принципа и потому восклицал язвительно записи, сделанной незадолго до смерти, в декабре 1880 года: "Совесть, совесть маркиза де Сада — это нелепо!"
Но так или иначе, а другого пути де Сад не видел, и следует признать, что эстетическое воздействие его романов, при всей двусмысленности содержащихся в них картин, безусловно заключающих в себе определенную эстетизацию порока, в целом все-таки соответствует его исходной установке и подтверждает серьезность его намерений — возбудить у читателей отвращение к пороку и его носителям. Поэтому именно эстетический критерий — самый надежный при оценке личности и творчества маркиза де Сада. При чтении его романов, действительно, нарастает чувство отвращения к злодеям-садистам, а Жюстина, главный носитель и приверженец добродетели в десадовском мире, вызывает сочувствие и жалость, сознательно усиливаемую маркизом за счет многочисленных призывов в тексте к противному — презрению и насмешке над трагической судьбой добродетели.
А вспомним "Новую Жюстину", где громоздятся гекатомбы трупов, где число обесчещенных и убитых девушек и юношей, мужчин и женщин заведомо превышает все тогдашнее население Франции, где сексуальные возможности либертинов гиперболизированы, превращены в миф и где все они, осыпающие Бога всеми мыслимыми и немыслимыми проклятиями, — отчетливо отрицательные культурные герои! Де Сад сознательно уходил здесь от общего правдоподобия, — но именно для усиления отрицательного впечатления.
Бердяев в "Мировоззрении Достоевского" так определил отношение к злу в творчестве писателя: "Отношение Достоевского к злу было глубоко антиномично. И сложность этого отношения заставляет некоторых сомневаться в том, что это отношение было христианским. Одно несомненно: отношение Достоевского к злу не было законническое отношение. Достоевский хотел познать зло, и в этом он был гностиком. Зло есть зло. Природа зла — внутренняя, метафизическая, а не внешняя, социальная. Человек, как существо свободное, ответствен за зло. Зло должно быть изобличено в своем ничтожестве и должно сгореть. И Достоевский пламенно изобличает и сжигает зло. Это одна сторона его отношения к злу. Но зло есть также путь человека, трагический путь его, судьба свободного, опыт, который может также обогатить человека, возвести его на высшую ступень. У Достоевского есть также эта другая сторона в отношении к злу — имманентное постижение зла. Так переживают зло свободные сыны, а не рабы. Имманентный опыт зла изобличает его ничтожество; в этом опыте сгорает зло и человек приходит к свету. Но эта истина опасна, она существует для подлинно свободных и духовно зрелых. От несовершеннолетних она должна быть скрыта. И потому Достоевский может казаться опасным писателем, его нужно читать в атмосфере духовной освобожденности. И все-таки нужно признать, что нет писателя, который так могущественно бы боролся со злом и тьмой, как Достоевский. Законническая мораль катехизиса не может быть ответом на муку тех его героев, которые вступили на путь зла. Зло не внешне карается, а имеет неотвратимые внутренние последствия. Кара закона за преступление есть лишь внутренняя судьба преступника. Все внешнее есть лишь ознаменование внутреннего. Муки совести страшнее для человека, чем внешняя кара государственного закона. И человек, пораженный муками совести, ждет наказания, как облегчения своей муки. Закон государства — этого "холодного чудовища" — несоизмерим с человеческой душой. В следствии и процессе Мити Карамазова Достоевский изобличает неправду государственного закона. Для Достоевского душа человеческая имеет больше значения, чем все царства мира. В этом он был до глубины христианин. Но душа сама ищет меча государственного, сама подставляет себя под его удары. Наказание есть момент ее внутреннего пути".
Точно так же и де Сад относился ко злу отнюдь не с законнических позиций. Он едва ли не первым подметил, что человеку свойственно испытывать муки совести прежде всего за те поступки, которые подпадают под санкции Уголовного кодекса. У Достоевского, как мы помним, страх тоже выступает одним из мотивов раскаяния. Но русский писатель верил, что зло можно победить не направленными против него законами и не отвращением, которое оно внушает, а лишь наклонностью человека к добру, его познанием Божьего промысла и готовностью принять страдание, чтобы очиститься от греховных помыслов. Маркиз же верил только в силу страха, которая может пробудить у человека отвращение ко злу.
Сад ставил перед человечеством тяжелый вопрос: как заставить "жалкое двуногое создание, бесконечно раскачиваемое из стороны в сторону капризами жестокой судьбы, прислушаться к указаниям всесильного рока и научиться правильно их истолковывать, дабы проложить единственную узкую дорожку, с которой нельзя сворачивать, если желаешь избежать причудливых изгибов фатальности". Как избежать соблазна предпочесть "лагерь злых, которые процветают" "добродетельным, которые погибают". Маркиз полагал, что "смерти боятся счастливцы, чьи дни чисты и светлы. Существа же несчастные, не видавшие на своем веку ничего, кроме обид, — такие страдальцы встречают смерть без содрогания, они даже радуются ей, подобно моряку, спешащему поскорее достичь тихой безопасной пристани, где он обретет утраченный покой. Кто знает, может, справедливый Господь вознаградит на небесах тех, кто безвинно преследовался и угнетался на земле".
Эрудированный читатель может сравнить эти сентенции с мотивом покоя в русской литературе от Пушкина до Булгакова, и в мировой, от Гете до Сенкевича, и поразиться неожиданному сходству. Из садовского богоборчества, хулы, что его герои возносят на Господа, вдруг, как и у Ницше, возникает высшая необходимость Божества. Саду все равно, что есть Провидение — Бог или Природа. Он за сто лет предвидел аргументы критиков идей социализма: "Стараясь распространить в обществе столь опасное для него равенство, мы потворствуем лени и апатии, приучаем бедняка обворовывать богатого, когда последнему почему-либо захочется отказать ему в помощи. Постепенно это может войти в привычку, и бедный разучится работать, получая различные блага без труда". Сад полагал, что и равенство и неравенство могут оказаться одинаково пагубны как для отдельного человека, так и для всего человечества. И добро легко может переходить во зло, а зло — в добро. Не верил маркиз, что Провидение проявляет особое расположение к добродетели и карает злых людей, раз подчас само действует методами последних. Кажущаяся апология зла здесь апологией не является, ибо непременно вкладывается в уста персонажей, внушающих отвращение. Выход из нравственного тупика Сад, большую часть сознательной жизни проведший в заточении, видел только в свободной воле человека, в свободном выборе им своей судьбы, что должно в масштабе человечества уравновесить в Природе добро и зло.
Достоевский уже больше века принят во всем мире как величайший писатель, и когда в XX веке состоялось "открытие" творчества де Сада, его, естественно, восприняли уже во многом сквозь призму Достоевского. Но в действительности в своих размышлениях о природе человека, в объяснении причин устремленности человека к пороку де Сад во многом предвосхитил художественно-философские открытия Достоевского.
Итак, маркиз де Сад в своих романах выражал три принципиально важных постулата: 1) Если Бога нет, то все позволено; 2) Если все время следовать только удовлетворению своих желаний (тому, что позднее Фрейд назвал Lustprinzip, "принципом удовольствия"), то это ведет человека ко все новым злодействам, половым извращениям и, в конечном счете, к гибели; 3) Мир спасется не красотой, как у Шиллера, а безобразием Дьявола, безобразием порождаемого им насилия и жестокости, тем отвращением, которое оно вызывает у нас (и чтение садовских романов как раз и служит этой цели). Нетрудно убедиться, что первые два постулата к романам Достоевского можно применить буквально. Третий же постулат у русского писателя звучит как дополняющий садовский и идущий от того же Шиллера: "Красотой мир спасется", причем под красотой прежде всего понимается красота Бога. У де Сада же мир спасется скорее из-за безобразия дьявола. Если де Сад был писателем еще дореалистической эпохи, конца XVIII — начала XIX века, то с творчеством Достоевского связан расцвет критического реализма, восприятие в литературе действительности как самой действительности, как самоценности, и глубокое проникновение в психологию человека.