Константин Яковлев - Как мы портим русский язык
Воистину боязно говорить о великом, не знающем границ областных языке, боязно говорить о великом народе, не понятом до сих пор не только другими народами, но и нами самими, русскими.
Велик океан! И всякий, кто хоть чуть–чуть понимает ответственность, решаясь «нырнуть» в литераторы на этой великой земле, кто отважится своё слово сказать на её языке, должен, конечно, всерьёз представлять, куда он «ныряет», должен знать, что ему до конца дней своих придётся добираться до дна океана и, чем полнее постигнет он несчётный словарь Земли Русской, и все изгибы его и сочетания, и едва объяснимые прихоти, тем больше он будет иметь прав называться писателем.
Здесь нет никакого преувеличения. Не зря же признавался Гоголь: «как ни бьюсь, не могу обработать слог и язык свой», не зря и Лев Толстой говорил: «учимся… и не можем научиться».
Что касается лишних, сорных, узкоместных, а также искажаемых слов, от них нетрудно избавиться, допуская «с большим чувством меры» (Лесков), с чувством «сообразности и соразмерности» (Пушкин).
Лесков так объяснил неупотребительность искажений:
«Он говори», «она говори» вместо «он говорит», «она говорит» — нельзя писать. Это смешивает две формы одного и того же глагола и делает речь не столько образною, сколько уродливою. Мало ли чего не коверкает чернь. Этого нельзя всего в литературу вводить. Левитов это пробовал, …но все это выплюнуто и осмеяно по заслугам» (письмо к О. Елшиной, 6 августа 1886 года).
Интересный пример обработки народной речи даёт Некрасов—пожалуй, самый народный, самый крестьянский поэт России.
В стихотворении «В дороге», с которого и начинается Некрасов как «поэт истинный», он брал язык ещё «вплотную с натуры». Но чем дальше, тем строже отсев, так сказать, «плевелы от пшеницы». В годы зрелости, работая, над великой поэмой «Кому на Руси жить хорошо», даже в черйовики не пускает поэт слова вроде «байт», «эттб» и «тоись», «патрет» и «варган». И слово «тутошные» выбрасывает из глав «Поп» и «Помещик», и слово «тверёзые» заменяет на «трезвые».
В сыром бору ты ронена, —
говорилось о баньке, а в окончательном виде —
В сыром бору нарублена,
хоть и «ронена» понятно было бы: деревья для баньки именно ронялись.
Не щадил Некрасов грубости, хотя бы чуть–чуть смахивающей на нецензурность.
А шиш — не устоять ему, —
промелькнуло в набросках. И тут же исправилось:
А все не устоять ему.
(Теперь иные литераторы не то что не брезгуют — даже и щеголяют нецензурностью, самой «крепкой», прикрывая её лишь прозрачнейшим из фиговых листочков, а то и так оставляя, совсем без прикрытия. Чего, мол, нам!)
Стоит заметить: работа Некрасова над языком поэмы связана была и с идейной её обработкой. Народ в поэме вообще представлялся вначале более грубым, но поэт понимал: призывая к борьбе за свои права, он должен подчёркивать не грубость и пьянство, а силу народную («здесь богатырь народ!») и другие лучшие качества.
Что касается языка, изгоняя «энтих» и «тутошних» (хоть «тутошний» — слово живое и точное: тут живущий), сохранял Некрасов подлинную народность в простейших пусть выражениях: «А все не устоять ему», и «срублена», и «позагнулася», «поуставилась», и «поушли», и «крутонравные» и «спроворили», и «укланяла», и «лыжи повернул», и «спину показал»…
Да она, подлинная народность, и не в каких–то особых выражениях, а в духе самом языка, в духе жизни народа, писателем понятом, принятом.
4. ВРЕМЯ И ВРЕМЕННОСТЬ
Прекрасный рассказчик, писатель Сергей Константинович Никитин (к несчастью, не дожил он и до пятидесяти лет) часто вспоминал Михаила Пришвина, его завет молодым:
«Говоря об искусстве, он настойчиво возвращался к одной и той же мысли:
— Проходите мимо временного.
— Шекспир говорил: «Время проходит, и вместе с ним проходит все временное».
— Душа человека — вот что не временно, и только она — предмет искусства».
«И ещё раз как напутствие прозвучали мне его слова:
— Проходите мимо временного!
Их крикнул он, высунув из двери свою крупную седую голову, когда я уже был на лестничной площадке» («Встреча с мудростью»).
Его, кажется, больше всего беспокоило, что молодые поддадутся какой–либо моде, вмиг преходящему и столь же легко исчезающему увлечению, поветрию — и в теме, и в стиле, и в языке.
Сам он писал на редкость завидно, проще простого, как бы совсем без слов, догола обнажая глубокую суть предмета, явления, мысли и чувства — к чему бы ни прикоснулся. Читать его дневники — ни с чем не сравнимое наслаждение. Ведал, улавливал он нечто скрытое в языке, в его родниковом, чистом народном истоке, — то, что позволяло ему так изумительно изъясняться даже в дерзком научном прозрении, даже в раздумье, подчас философском.
Сергей Константинович накрепко запомнил завет старого чародея слова и действительно проходил мимо временных мод, приобщился к той вечно свежей и на века незамутимой струе языка, что идёт от народа.
Читать его — удовольствие тоже: вроде слова как слова, простые самые, и ничего захватывающего в рассказе иль повести, а слово за слово — увлекает, словно бы околдовывает каждой фразой, отточенной и чёткой, открывающей что–то близкое, прежде непонятое.
Этот пример и напутствие Пришвина — «Проходите мимо временного!» — вспомнились ввиду безостановочного модничанья части молодых литераторов. Око так въелось, что стало какой–то болезнью, прикрываемой ссылками на особенность века.
Само напоминание о времени —уже нечто обязательное и для поэзии, и для прозы: «на уровне века», «такая сейчас эпоха», «век стали и кибера» (кибернетики), «держи курс на двадцать первый век» и так далее. Даже лень свою и небрежность подчас пытаются оправдать временем, веком.
Один поэт всерьёз написал такие стихи, названные достаточно громко — «Мастерство»:
Тычут в строки, в полотна:«Нет отточенных рифы!Нет пропорций!..»«Бросьте! —хочется крикнуть. —В этом яростном мирев пропорциях — более лжи!»Век двадцатый все дальшеот рощ барбизонцевопалённым мальчишкой бежит.Удержи!..Попытайсяна реющем, рвущемся в клочья,передать искажённые бегом черты!Не успеешь расставить треножник,разглядеть не успеешь,во что он обут и одет…А замешкался чуть —и уже не художник.Покорпел над сонетом —и уже не поэт!
Попытка оправдать торопливость и опорочить отточенность слова, мастерство — такая попытка, разумеется, напрасная. Неряшество не может стать литературной нормой, любой грех отомстит за себя самому литератору. И безусловно, всегда, пока живо искусство, жива художественность, в почёте останется настойчивый писательский труд, и вечным правилом — некрасовское:
Стих, как монету, чекань.
Наверное, правило это будет приобретать со временем все больший вес: читатель не может без конца «затовариваться» книгами и все придирчивее будет отбирать прекрасное — исполненное настоящих мыслей — и чувств, совершенное по отделке и, конечно, со вкусом оформленное, изданное.
Столь же несостоятельна ссылка на особенность времени, когда литературные произведения, даже стихи, насыщаются и перенасыщаются невообразимой смесью внешних «примет века»: выражениями техническими, канцелярскими, и газетно–шаблонными, и ходульными, и просто нелепыми.
Говоря о погибших на войне, поэт выдумывает сравнение:
Как тромб у века в вене,Наш серый обелиск;
о загрязнении воздуха в городе —
Теряет небо яркое обличье,Знак интеграла вывела труба, —
хотя и тромб у века в вене, и дымовой интеграл — бессмыслица.
А сколько сердечных «орбит» и «меридианов», «аккумуляторов» и «локаторов» появилось в поэзии! Они стали уже надоедливыми штампами…
Известно: стремление подчеркнуть необычность времени, скоростями ракет оправдать скоропись, «телеграфно–информационный» стиль, схематизм и неотделанность, даже нарочитую неряшливость, а также утвердить понятие некоего особого «интеллектуализма» в искусстве, литературе, — все это нельзя объяснить лишь успехами науки и техники. Не зря «новые» моды появились в определённой среде молодых на волне критики прежних, «культовых» ошибок и шли вместе с попытками отрицать чуть ли не все «старое». Не зря эти «молодые» так похожи были на «сверхреволюционеров» двадцатых годов, отвергавших классику.