Бенедикт Сарнов - Рассказы о литературе
— Ты слишком напираешь в своих стихотворениях на реальность, — подтвердил Тургенев.
— Да, да! А этого нельзя! — подхватил Боткин. — Сильно напираешь, и это коробит людей с художественным развитием, режет им ухо, которое не выносит диссонансов как в музыке, так и в стихах. Поэзия, любезный друг, заключается не в твоей реальности, а в изяществе как формы стиха, так и предмета стихотворения.
— Вчера мы с Боткиным провели вечер у одной изящной женщины с поэтическим чутьем, — сказал Тургенев. — Она перечитала в оригинале все стихи Гете, Шиллера и Байрона. Я хотел познакомить ее с твоими стихами и прочел ей: «Еду ли ночью по улице темной». Она слушала с большим вниманием, и, когда я кончил, знаешь ли, что она воскликнула? «Это не поэзия! Это не поэт!»
— Я знаю, что мои стихотворения не могут нравиться светским женщинам! — ответил Некрасов.
— Нельзя, любезный друг, так свысока относиться к мнению светских женщин, — запальчиво возразил Боткин. — Пушкин, Лермонтов и те дорожили их одобрением, читали им свои стихи прежде, чем отдавать их в печать.
— До Пушкина и Лермонтова мне далеко, — отвечал Некрасов, побледнев от волнения. — Если я стану подражать им, то никуда не буду годен. У всякого писателя есть своя своеобразность... Каждый писатель передает то, что глубоко почувствовал. Мне выпало на долю с детства видеть страдания русского мужика от холода, голода и всяких жестокостей, потому-то я и беру такие мотивы для своих стихов...
Как видите, ответ Некрасова был довольно категоричен. Тургенев и Боткин не поколебали его уверенности в своей правоте. Но нельзя сказать, чтобы такие разговоры (а их было немало) никак его не задевали.
Эти упреки мучили его.
Но вывод, который Некрасов сделал для себя из всех этих споров, не оставлял ни малейших сомнений. Он был тверд и решителен:
Будь гражданин! Служа искусству,Для блага ближнего живи,Свой гений подчиняя чувствуВсеобнимающей любви...
Это стало смыслом всей жизни Некрасова. И многие из современников поняли и оценили его жизненный подвиг.
Когда поэт умирал, мужественно перенося ужасные муки, известие об этом дошло в Сибирь, туда, где томился в ссылке Николай Гаврилович Чернышевский.
Чернышевский написал своему двоюродному брату в Петербург письмо, в котором были такие слова:
«Если, когда ты получишь мое письмо, Некрасов еще будет продолжать дышать, скажи ему, что я горячо любил его, как человека, что я благодарю за его доброе отношение ко мне, что я целую его, что я убежден, его слава будет бессмертна, что вечна любовь России к нему, гениальнейшему и благороднейшему из русских поэтов. Я рыдаю о нем. Он действительно был человек очень высокого благородства души и человек великого ума. И как поэт он, конечно, выше всех поэтов».
Письмо не опоздало. Некрасов был еще жив, и ему успели передать эти слова.
— Скажите Николаю Гавриловичу, — ответил он, — что я очень благодарю его... Я теперь утешен...
Но Чернышевский был единомышленником Некрасова, его боевым соратником по «Современнику». И нет ничего удивительного, что он так высоко оценил своего любимого поэта. Куда удивительнее, что почти в тех же выражениях, что и Чернышевский, говорил о поэзии Некрасова Федор Михайлович Достоевский, которого никак не назовешь его единомышленником.
Вот как он сам рассказывал о речи, которую произнес у гроба поэта:
— Я протеснился к его раскрытой еще могиле, забросанной цветами и венками, и слабым моим голосом произнес вслед за прочими несколько слов. Я начал с того, что это было раненное сердце, раз на всю жизнь, и незакрывшаяся рана эта и была источником всей его поэзии, всей страстной до мучения любви этого человека ко всему, что страдает от насилия, от жестокости необузданной воли, что гнетет нашу русскую женщину, нашего ребенка в русской семье, нашего простолюдина в горькой, так часто, доле его. Высказал тоже мое убеждение, что в поэзии нашей Некрасов заключил собою ряд тех поэтов, которые приходили со своим новым словом... Был, например, в свое время поэт Тютчев, поэт обширнее и художественнее, и, однако, Тютчев никогда не займет такого видного и памятного места в литературе нашей, какое бесспорно останется за Некрасовым.
В этом смысле он в ряду поэтов должен прямо стоять вслед за Пушкиным и Лермонтовым. Когда я вслух выразил эту мысль, то произошел один маленький эпизод: один голос из толпы крикнул, что Некрасов был выше Пушкина и Лермонтова... Несколько голосов подхватили и крикнули: «Да, выше!»
Достоевский, конечно, не знал, кто были те люди, которые с ним не согласились. Но позже имя одного из них стало известно. Не только потому, конечно, что он осмелился спорить с великим писателем, нет; этому человеку было суждено сыграть свою, немаловажную роль в истории нашей страны.
Это был Георгий Валентинович Плеханов.
Он тоже рассказал об этой истории, бросив на нее свет, так сказать, с другой стороны:
«Речь Достоевского вызвала в наших рядах большое оживление. Как известно, у Достоевского были довольно большие неприятности с кружком Белинского, к которому принадлежал Некрасов. Но, помимо того, не подлежит ни малейшему сомнению, что Достоевский не мог без весьма существенных оговорок одобрять направление некрасовской музы... Тем не менее Достоевский, как видно, захотел на этот раз держаться правила: о мертвом надо говорить хорошее или вовсе не говорить. Он выставлял только сильные стороны поэзии Некрасова. Между прочим он сказал, что по своему таланту Некрасов был не ниже Пушкина. Это показалось нам вопиющей несправедливостью.
— Он был выше Пушкина! — закричали мы дружно и громко.
Бедный Достоевский этого не ожидал. На мгновение он растерялся. Но его любовь к Пушкину была слишком велика, чтобы он мог согласиться с нами. Поставив Некрасова на один уровень с Пушкиным, он дошел до крайнего предела уступок «молодому поколению».
— Не выше, но и не ниже Пушкина! — не без раздражения ответил он, обернувшись в нашу сторону. Мы стояли на своем: «Выше! Выше!» Достоевский, очевидно, убедился, что нас не переговорит, и продолжал свою речь, уже не отзываясь на наши замечания...»
Если бы Некрасов мог слышать этот спор! Может быть, он и сам не согласился бы с чрезмерной запальчивостью «молодого поколения», готового поставить его выше Пушкина. Но он наверняка бы припомнил свой давний спор с Тургеневым и Боткиным, которые укоряли его именем того же Пушкина, противопоставляя его гению русской поэзии. И возможно, он повторил бы те же слова, которыми отвечал на письмо Чернышевского:
— Я теперь утешен...
А еще он мог бы повторить свои строки:
Дело прочно,Когда под ним струится кровь.
Дело Некрасова (его поэзия) оказалось прочно. Потому что каждую свою строку он оплатил кровью своего сердца, всей своей судьбой.
Как и Пушкин.
Однажды тот же самый вопрос, который в пушкинских стихах князь Олег задает кудеснику: «Что сбудется в жизни со мною?», Александр Сергеевич задал себе самому. И вот как печально ответил на него:
Не в наследственной берлоге,Не средь отческих могил,На большой мне, знать, дорогеУмереть господь судил.На каменьях под копытом,На горе под колесомИль во рву, водой размытом,Под разобранным мостом.Иль чума меня подцепит,Иль мороз окостенит,Иль мне в лоб шлагбаум влепитНепроворный инвалид.Иль в лесу под нож злодеюПопадуся в стороне,Иль со скуки околеюГде-нибудь в карантине...
Стихотворение это было написано в 1829 году. Значит, за восемь лет до выстрела Дантеса Пушкин предсказал свою преждевременную гибель.
Хорошо написал об этом замечательный советский литературовед Григорий Александрович Гуковский:
«В стихотворении есть своеобразный сюжет: оно повествует о «широких возможностях», предоставляемых николаевской Россией своему поэту. Эти возможности разнообразны, но все сводятся к одной сути: пред нами самые различные виды смертей, и все какие-то ненормальные, противоестественные. Выбор велик, но от этого выбора никуда не уйдешь. И сама страна — какая унылая и страшная! И если уж мост, то он непременно разобран, а если ров, то он непременно размыт водой, а если инвалид у шлагбаума, то непременно непроворный, и он уж влепит свой шлагбаум в лоб несчастному поэту. А затем идут невеселые картины родины: злодей в лесу — и это «в стороне», глушь, дичь, безлюдье и неизбежный, хоть и бессмысленный карантин, учиненный тупо-бездушными властями, и вершина всего — витающая над всем скука, от которой околеть можно, — последний шанс, если уж все другие виды гибели миновали поэта. Такова Россия 1828 года...»
Как видите, Пушкин представлял себе свою грядущую судьбу не менее ясно, чем кудесник судьбу князя Олега.
Тут мы предчувствуем такое возражение: