Семен Экштут - Юрий Трифонов: Великая сила недосказанного
Одним из движущих колес направленной против профессора интриги стал заведующий учебной частью Друзяев. Мы видим этого бывшего военного прокурора глазами студента Глебова. На дворе поздняя осень 1949-го, скорее всего, ноябрь. Прошло почти два года после проведения денежной реформы и отмены карточек и год — после демобилизации Друзяева из армии, а заведующий учебной частью облачён в «какую-то мешанину»: на нём офицерский китель, брюки от штатского костюма, заправленные в постоянно скрипевшие сапоги. У Друзяева нет денег на цивильный костюм и туфли, на свою зарплату он смог купить лишь брюки. Чтобы сменить свой армейский китель на пиджак, а сапоги на туфли или ботинки, заведующий учебной частью Друзяев, чьё должностное жалованье позволяло купить лишь брюки, должен был подняться на более высокую должностную ступеньку, предварительно сместив того, кто занимал эту ступеньку до него. Иных возможностей у бывшего военного прокурора не было. После войны армия сократилась в несколько раз, многие не имевшие необходимой выслуги старшие офицеры, к числу которых, судя по всему, принадлежал и Друзяев, были уволены без пенсии.
В это же время профессор Ганчук имеет каракулевую шапку, белые бурки (тёплые зимние сапоги, голенище которых изготовлено из высококачественного войлока или фетра), обшитые кожей коричневого цвета, и длиннополую шубу, подбитую лисьим мехом. И если в роскошную, обставленную мебелью красного дерева квартиру Ганчука в Доме на набережной могли попасть лишь люди одного с ним круга, то его шубу видели все. И все знали, что помимо квартиры и шубы у Ганчука есть ещё дача, большой участок в сорок соток и машина «Победа» с шофёром. Хитрая, всё подмечавшая Васёна, домработница в профессорском доме, сказала очень точно, попала не в бровь, а в глаз: «Уж не знаю, но только таких-то, в шубах, не любют…» И эта реплика Васёны прекрасно корреспондируется с марксистским анализом самого Ганчука.
У Дороднова и членов его шайки, в которую входил и Друзяев, был лишь один шанс улучшить своё материальное положение или, как мы бы сейчас сказали, качество жизни — сместить Ганчука и людей из его окружения, чтобы занять их места. Они могли лишь перераспределить весьма ограниченные ресурсы. У немолодых Друзяева и Дороднова не было в запасе и времени для ожидания. Рассчитывать на естественную смену поколений им не приходилось. Уповать на свои таланты или знания — тем более. Лишь у аспиранта Ширейко было время. Но он был слишком нетерпелив и амбициозен. Ширейко был человеком системы, классическим погромщиком образца 1949 года, сознательно решившим сполна использовать тот шанс, который дало ему время, чтобы сообщить собственной карьере мощное ускорение. За примерами далеко ходить не было нужды. Как только из института изгнали «безродного космополита» Аструга, его спецкурс по Горькому передали аспиранту Ширейко. Грядущее изгнание профессора Ганчука открывало перед аспирантом новые заманчивые перспективы. Профессор, так любивший фланировать по пустынной набережной в своей роскошной шубе, не замечал этих людей с озлобленным самолюбием. О том, что произошло дальше, колоритно написала Лидия Яковлевна Гинзбург: «Люди фланировали над бездной, кишевшей придавленными самолюбиями. Пробил час — они вышли из бездны. Проработчики жили рядом, но все их увидели впервые — осатаневших, обезумевших от комплекса неполноценности, от зависти к профессорским красным мебелям и машинам, от ненависти к интеллектуальному, от мстительного восторга… увидели вырвавшихся, дорвавшихся, растоптавших»[309].
Итак, наступил завершающий этап интриги. Профессору Ганчуку предстояло испытать новые унижения. Было назначено расширенное заседание Учёного совета с привлечением актива института, ход которого был предопределён заранее. Николаю Васильеву предстояло безропотно выслушать облыжную критику в свой адрес и смиренно покаяться в своих ошибках. Вслед за заседанием Учёного совета должно было воспоследовать общее собрание института с такой же повесткой дня. Враги профессора настаивали на том, чтобы будущий аспирант Глебов выступил с критикой своего бывшего научного руководителя. Участия в расширенном заседании Учёного совета Вадиму Глебову, заместителю председателя научного студенческого общества, удалось избежать. В тот злополучный четверг, на который было назначено это заседание, у Вадима умерла бабушка, и он с чистой совестью не пришёл в институт, хотя и получил накануне официальное приглашение, где было сказано, что его явка обязательна. Смерть близкого человека стала его везением. Однако на общее собрание, которое состоялось в марте 1950-го, ему пришлось прийти и там выступить. Это собрание продолжалось пять часов! Не явиться на такое собрание было нельзя. Отмолчаться невозможно. Выступать заставляли всех. Каждый должен был бросить свой камень. Не избежал общей участи и Шулепа, с детских лет знавший Ганчука и ещё в школе учившийся с Соней. Даже он, имевший поддержку всесильного отчима из «органов» и широчайшие знакомства, был вынужден «врезать» профессору Ганчуку. Сразу же после этого собрания Шулепа сильно напился, его развезло, он с трудом брёл домой по улице Горького (ныне Тверской) и бормотал: «Скоты мы, сволочи…»[310] Шулепу можно было обвинить во множестве грехов: цинизме, наглости, хвастовстве, мелком тщеславии, эгоизме, наконец, пьянстве. Но он не был никаким. И поэтому Шулепа сломался. Именно после собрания начался его путь вниз.
Многоходовая комбинация по изгнанию профессора Ганчука из института завершилась. Профессор был направлен на работу в областной педвуз, на укрепление периферийных кадров. Освободилась ставка заведующего кафедрой, столь вожделенная для многих. Юрий Трифонов был первым, кто очень точно показал сущность конфликта: в его основе лежал голый материальный интерес. Борьба с «низкопоклонством перед Западом» и последовательное вытеснение «безродных космополитов», в какой бы сфере оно ни происходило — будь то историческая наука или самолётостроение, вычислительная техника или генетика, оборонная промышленность или государственный аппарат, — всё это по сути сводилось к перераспределению весьма ограниченных и скудных материальных ресурсов. И многочисленные дискуссии, постоянно проводившиеся в конце 1940-х годов, не имели никакого отношения ни к научным спорам, ни к поискам истины. Профессор Ганчук, в двадцатые годы безжалостно громивший своих идейных противников, мог стремиться к искоренению инакомыслия и инакомыслящих, но он не претендовал на посты и должности поверженных антагонистов. За свою долгую жизнь профессор вволю намахался шашкой, желая переделать весь мир, поражая врагов и борясь за некие абстрактные идеалы, пусть недостижимые и ложные. После окончания войны ситуация изменилась, и сам профессор это прекрасно понял. Дороднов и его шайка боролись лишь за то, чтобы получить более высокое место в служебной иерархии, позволяющее прилепиться к разнообразным материальным благам, например, роскошной квартире с мебелью красного дерева или «к тортам из академического распределителя». «Все проблемы переворотились до жалчайшего облика, но до сих пор существуют. Нынешние Раскольниковы не убивают старух процентщиц топором, но терзаются перед той же чертой: переступить? И ведь, по существу, какая разница, топором или как-то иначе? Убивать или же тюкнуть слегка, лишь бы освободилось место?»[311] Размышления автора повести, вложенные Трифоновым в уста Ганчука, находят своё подтверждение в мемуарах свидетеля и участника тех далёких от нашего времени событий. Арон Яковлевич Гуревич пишет, что в годы борьбы с «низкопоклонством перед Западом» страдали не только «безродные космополиты». «Наряду с ними и некоторые другие лица, не повинные в порче арийской крови, тоже подвергались гонениям, поскольку оказались на пути карьеристов, которые хотели и из-под них выдернуть профессорские кресла» (курсив мой. — С. Э.)[312].
Это была социальная форма перераспределения жизненно важных ресурсов. При социализме только государство распределяло все ресурсы — как людские, так и материальные. В тяжёлых послевоенных условиях, когда все силы и средства были брошены на успешную реализацию атомного проекта, создание ракетной техники, стратегической авиации и океанского флота, ни одной сфере народного хозяйства, не имеющей отношения к военно-промышленному комплексу, рассчитывать на дополнительные ассигнования не приходилось. Можно было лишь перераспределять уже имеющееся. Получался самый настоящий Тришкин кафтан. Но если герой басни Крылова помогал себе сам, кроил и перекраивал свой собственный кафтан, то в СССР человек мог уповать лишь на государство. Послевоенная разруха и нормированное снабжение населения по карточкам существовали не только в СССР, но во всей послевоенной Европе. Однако лишь в Советском Союзе государственное регулирование было доведено до самых крайних пределов, и человек не мог помочь себе сам и должен был надеяться на власть. Зубодробительные идеологические кампании имели прозаическую и пошлую житейскую подоплёку. Для большинства застрельщиков этих кампаний их начало, ведение и завершение было продиктовано лишь одним — стратегией выживания. Чтобы удовлетворить собственные первичные материальные потребности, человеку нужно было занять чьё-то чужое место или чью-то комнату в коммуналке. (Как мы помним, именно так поступил обременённый семьёй инвалид войны Канунов из «Долгого прощания», попытавшийся захватить комнату Гриши Реброва.) Бедность окружающей жизни и убожество стоявших на кону и подлежащих перераспределению ресурсов — всё это обусловливало необыкновенное ожесточение тех, кто был озабочен собственным выживанием или жаждал личного преуспеяния, но не мог полагаться на свой талант, профессиональные знания или высокую квалификацию, поэтому апеллировал к авторитету государства как критерию истины в последней инстанции и мере всех вещей.