Владимир Гаков - Ультиматум. Ядерная война и безъядерный мир в фантазиях и реальности
Оптимизм Мерля кажется заразительным: веришь, что население маленькой общины сохранится и умножится. Только сможет ли опять стать человечеством? Целый мир придется возводить заново, не оглядываясь на прошлый опыт и подчиняя все заботы, идеи и действия единственной задаче — выжить. Выкарабкаться из ямы, куда завел этот проклятый "опыт", и оставить будущим поколениям какой-то новый, тот, что их — убережет.
Многое из того, что предлагает Мерль, вызовет активное неприятие, даже протест у определенной категории читателей — будь то новая сексуальная политика или новая же политика социальная, замешенная на католицизме. И в становящейся совершенно уж харизматической фигуре вождя — Эмманюэле Конте начинают проступать до боли знакомые черточки "отца и учителя", идущего буквально на все (в том числе наступающего на мораль) во имя "народа"… Не потому ли так скоропалительно, с точки зрения внутренней логики произведения, необоснованно убивает его в финале автор, что обоснования у него другие, не литературные? Он ведь помнит, к чему это не раз приводило в истории…
Двусмысленная утопия, если разобраться. И финал оставляет ощущение двойственное: "Теперь мы можем смотреть в будущее с надеждой. Если только к данным обстоятельствам применимо слово "надежда", — ставит свою последнюю точку в повествовании друг и соратник Конта, новый летописец Мальвиля, отметив знаменательное событие: мальвильцы заново открыли порох. Продержаться-то они продержатся, но останутся ли человечеством? Все тот же вопрос, на который нет ответа…
И смогут ли противостоять искушению — все попробовать заново: сначала с порохом, потом с иными изобретениями неуемного человеческого духа?
Эти вопросы автор только формально оставляет открытыми. Кажется, он хорошо знает, что ответить, но сохраняет внешне бесстрастную, объективистскую манеру изложения, призывая читателя самостоятельно прийти к ответам.
Кстати, идея с вторичным открытием пороха — не случайная оговорка французского романиста. Верят, что заново открытый атом вернет человечество в существовавший до ядерной войны "золотой век", и персонажи романа английского писателя Рассела Хобана "Гуляка Риддли" (1980). В этом блестящем литературном эксперименте — роман представляет собой фейерверк словесных находок и фольклорных аллегорий — герой совершает паломничество в Кентерберийское аббатство с целью обнаружить тщательно скрываемый или же безвозвратно утерянный секрет атомной энергии. И что произойдет, если он раздобудет искомое?
"С точки зрения литературной техники, — пишет в своей книге "Видения конца света" (1982) профессор-историк Уоррен Уэйгар, — "Гуляка Риддли" представляет собой одно из оригинальнейших и наиболее профессионально сделанных произведений современной литературы воображения. Но по содержанию книга не вносит решительно ничего нового. Просто наследует формулу романтизма: противопоставление утерянного Рая с его святой невинностью и незнанием — обреченной современности, вожделеющей по науке и власти"[95]. Правда, сами поиски в прошлом, показывающие растерянность и даже отчаяние ищущих, — это тоже по-своему содержательная информация о настроениях, бытующих сейчас, на пятом десятке лет атомной эры.
Все вернется на круги своя… Унылый, похожий на заклинание мотив звучит, как мы убедились, даже в произведениях безусловно талантливых, написанных неравнодушными людьми. Как в заколдованном лабиринте, бродят они по темным "закоулкам", не в силах ни самостоятельно выбраться на волю, ни, на худой конец, взорвать этот лабиринт к черту!
Хотя их блуждания все-таки приносят пользу. Можно не доверять политическому документу (политика!) или журналистскому репортажу (пресса!). Однако вредные иллюзии ненадолго застрянут в голове, если время от времени перечитывать книги, подобные романам Брэдбери, Миллера, Шюта, Мерля.
Из лабиринта, о котором речь, не выведет никакой мифический Персей — взрывать нужно лабиринт. Решать "атомную" проблему — без всякой приставки "пост", ибо никакого после не будет.
И в заключение — два слова еще об одной книге. Ищет ответов на вопросы, заданные Робером Мерлем, и героиня романа Бонды Макинтайр "Змей снов" (1978). Бродячей целительнице, врачующей с помощью особых "гипнотических" змей, нельзя поддаваться малодушию, постоянно искать какой-то выход призывает профессия, долг. Не задумываться, а просто ходить от поселения к поселению, раскинувшихся в радиоактивной бескрайней пустыне, и лечить, лечить, благо страждущих тысячи…
Благородный порыв — однако разум все ставит с ног на голову. Ибо что за смысл лечить отдельных выживших — скорее всего обреченных, когда лечить-то нужно было раньше и все общество целиком! Героине романа Макинтайр сочувствуешь, но выхода все равно не видно. Почему я завершаю рассказ этой книгой? Она напоминает об эмблеме международного движения врачей. Змея душит в кольцах бомбу… Справится ли та змея со своим и нашим врагом?
ОТСТУПЛЕНИЕ ОТ ТЕМЫ6 августа 1985 года в сороковой раз скорбно поплыл колокольный звон над площадью в Хиросиме, где установлен монумент погибшим.
Сорок лет — и менее пятидесяти минут высветил индикатор атомных часов, продолжавших отсчет и после взрыва. Если точно, то сорок восемь минут прошло — новой атомной эры. Чтобы сравнение было наглядным, вспомним обратный отсчет: за это же время до Хиросимы близилась к развязке русско-японская война, авиации не исполнилось и двух лет, а вершиной военной техники были отравляющие газы и ток в колючей проволоке…
И все сорок лет не гас огонь в лампадке, зажженный японским крестьянином Тацуно Ямамото от пламени атомного костра, в котором сгорел его дом вместе с родными. Ровный язычок пламени не только напоминает о погибших тогда, по и возвращает нас к положению нынешних хибакуся (так называют в Японии тех, кто носит атомное проклятие в своих костях, тканях, генах). "Кровоточащей раной человечества" назвал Хиросиму писатель Кэндзибуро Оэ: "На ее искромсанном теле прорастают два побега: надежда на возрождение человечества и угроза его полного гниения"[96].
Память о Хиросиме особого рода.
Можно сказать, взрыв достал всех нас — и живших тогда, и появившихся на свет позже. Даже те, кто ни разу в жизни не ступал на землю Японии, хранят в сознании образы с фотографий, из книг и фильмов. Скелет "атомного дома" на холме. Изящную строгую арку монумента в честь погибших. Бумажных журавликов, которых посылали в Хиросиму дети всего мира в надежде спасти девочку, умиравшую от лучевой болезни.
Звонит колокол, и ровно горит свеча-память. Но не все, оказывается, слышат и видят. Не хотят…
В стране, руководство которой осуществило варварское жертвоприношение 100 тысяч японцев, трагический "юбилей" Хиросимы был встречен подчеркнутым молчанием. Никаких комплексов, не разбередила душу больная память, и безмятежно дремала совесть. Никто из высших правительственных чинов — ладно бы извинился! — не высказал даже приторно-официального сожаления по поводу случившегося сорок лет назад.
Зато с голливудским размахом отпраздновали годовщину другого события — первого испытания атомной бомбы. Было множество юбилейных статей, банкетов, в пустыне Аламогордо к торжественной дате открыли музей, куда водили специальные экскурсии школьников…
В хоре славословий и звоне патриотических фанфар лишь очень тонкий слух настроился бы на тревожную короткую ноту: газета "Нью-Йорк таймс" словно нехотя процедила, что "спустя 24 дня после эксперимента под кодовым названием "Троица" две небольшие по нынешним понятиям примитивные атомные бомбы разрушили два японских города, унеся 106 тысяч человеческих жизней"[97]. И все.
Так отписались за Хиросиму, попутно еще почти вдвое занизив число жертв. А о том, что накануне памятной даты покончил с собой бывший штурман "летающей крепости" В-29 Пол Брегман, принимавший участие в атомной бомбардировке Нагасаки, большинство американских газет вообще не сочло нужным оповестить читателей даже абзацем.
Зато почти все крупнейшие печатные издания поместили слова отставного бригадного генерала ВВС шестидесятидевятилетнего Пола Тиббетса: "Хиросима? Если бы это надо было повторить, я снова предпринял бы полет… Могу подтвердить и сегодня, сорок лет спустя после того, как я сбросил бомбу: я нисколько не сожалею об этом. Воспоминания о том, что я сделал, не вызывают у меня никаких угрызений совести. У меня за все эти сорок лет не было ни одной бессонной ночи"[98].
Так что — совсем не заметили? В том-то и дело, что нет, не прошел бесследно мрачный "юбилей" и в США. Только уж очень странно и двусмысленно его отмечали.