Андрей Зорин - «Столетья на сотрут...»: Русские классики и их читатели
Так что аналогия с Сервантесом, написавшим "несколько очень замечательных и хороших повестей", вполне была Гоголем оправдана, если даже несколько и не превышена. Вот–вот уже должна была выйти статья Белинского в "Телескопе", в которой Гоголь провозглашался "главою литературы, главою поэтов".
И тем более оправданным, в глазах Пушкина, да и самого Гоголя, казалось следствие из этой аналогии: как Сервантес, создав "Дон Кихота", обессмертил свое имя, так и автор "Вечеров на хуторе…", "Миргорода" и т. д. должен написать такое произведение, которое бы возвысило его над просто талантливыми и замечательными писателями. Сравнение с "Дон Кихотом" недвусмысленно говорило о мировом достоинстве будущего гоголевского творения, и таким творением должны были стать "Мертвые души".
Какой же конкретно замысел передал Пушкин молодому писателю? Среди пушкинских набросков и планов не находится что‑либо напоминающее сюжет будущей поэмы. В этом смысле истоки "Мертвых душ" менее ясны, чем "Ревизора". Ведь сюжет комедии, как говорил Гоголь, тоже был подсказан ему Пушкиным, и это подтверждается по крайней мере двумя пушкинскими набросками: "В начале 1812 года…" и особенно "Криспин приезжает в губернию…" Если первый фрагмент сходен с "Ревизором" выбором некоторых персонажей ("городничий" — "взяточник, балагур и хлебосол", его жена, "свежая веселая баба", и "меланхолическая" дочь), то второй предвосхищает само зерно гоголевской комедийной ситуации: некоего приезжего "принимают за…" (собственное пушкинское выражение) другое, очевидно, очень важное лицо. По аналогии мы должны были бы встретить у Пушкина намеки на такое произведение, где бы говорилось об афере с мертвыми душами и о тех последствиях, которые из нее вытекают. Но ничего похожего не сохранилось, или же Пушкин еще не приступил к письменному оформлению своего замысла.
Однако то, что Пушкина действительно занимал подобный сюжет, подтверждается косвенными данными. Раз или два судьба сталкивала поэта с аналогичными проделками в реальной жизни, и они неизменно вызывали к себе его живой интерес.
В бытность в Бессарабии Пушкин узнал о странном наименовании, которое получили жители маленького города Бендеры, — их называли "бессмертным обществом". Никто в Бендерах не умирал, смертные случаи здесь не регистрировались… Когда стали выяснять причины этой, как сказал бы Гоголь, дивной "игры природы", то оказалось, что имена умерших передавались другим лицам, беглым крестьянам, стекавшимся на юг из разных губерний России. Впоследствии, живя уже в Одессе, Пушкин неоднократно спрашивал своего бессарабского знакомого Липранди: "Нет ли чего новенького в Бендерах?"[194]
Второй случай произошел позже, в Москве. О нем рассказал историк и библиограф П. И. Бартенев в примечаниях к воспоминаниям В. А. Соллогуба: "В Москве Пушкин был с одним приятелем на бегу. Там был также некто П. (старинный франт). Указывая на него Пушкину, приятель рассказал про него, как он скупил себе мертвых душ, заложил их и получил большой барыш. Пушкину это очень понравилось. "Из этого можно было бы сделать роман", — сказал он между прочим. Это было еще до 1828 года"[195].
Упомянутый случай интересен тем, что "некто П." скупает и закладывает мертвые души с целью наживы, то есть поступает именно так, как Чичиков. Интересно и то, что этот случай (если мемуарист точен) вызвал у Пушкина непосредственную художническую реакцию, желание "сделать" из него "роман". Кстати, и Бартенев предваряет свое сообщение фразой: "…рассказывают за верное, что и мысль о Мертвых душах тоже (речь идет еще о "Ревизоре". — Ю. М.) принадлежала Пушкину".
2. "…ВЫЧЕРПАТЬ ЭТОТ СЮЖЕТ СО ВСЕХ СТОРОН"
В то же время известно, что и Гоголь был наслышан об аферах с мертвыми душами, что и его сталкивала судьба с подобными случаями.
Дальняя родственница писателя М. Г. Анисимо-Яновская рассказывает, какую хитрость придумал ее дядя Пивинский, проживавший в 17 верстах от Яновгцины — имения Гоголей. Он занимался винокурением; между тем пронесся слух, что это будет разрешено только помещикам, имеющим не менее пятидесяти душ крестьян; у Пивинского же было тридцать душ. "Задумались тогда мелкопоместные: хоть погибай без винокурни! А Харлампий Петрович Пивинский хлопнул себя по лбу да сказал: "Эге! не додумались!" И поехал он в Полтаву да и внес за своих умерших крестьян оброк, будто за живых… А так как своих да с мертвыми далеко до пятидесяти не хватало, то набрал он в бричку горилки да и поехал по соседям и накупил у них за эту горилку мертвых душ, записал их себе и, сделавшись по бумагам владельцем пятидесяти душ, до самой смерти курил вино"[196].
М. Г. Анисимо–Яновская утверждает, что "вся Миргород чина" знала про эту историю, интересовался ею и Гоголь.
Хотя Пивинский не занимался спекуляцией, как московский "франт" или Чичиков, но в основе их проделок лежит нечто общее — фикция. Люди умершие, но фигурировавшие в соответствующих документах, то есть в "ревизских сказках" (а такие "ревизские сказки" подавались редко — раз в несколько лет), являлись как бы живыми. За них надо было платить налоги, их можно купить, выменять за водку, заложить в Опекунский совет и получить деньги; они придавали своему владельцу определенный общественный статус и вытекающие из него права, например, как в случае с Пивинским, право заниматься винокурением. Из ничего возникало нечто. Можно предположить, что Пивинский вовсе не был корыстным человеком и тем более завзятым злодеем. Он просто столкнулся с неким формальным узаконением, с буквой закона, которую можно было обойти только с помощью фикции, что он успешно и сделал.
Весьма любопытен и другой факт, сообщенный П. И. Мартосом, школьным товарищем Гоголя. "…Насчет Мертвых душ могу рассказать следующее… — писал он уже упоминавшемуся выше Бартеневу, — в Нежине, где мы воспитывались в пансионе, при гимназии, был некто К–ачь, серб; огромного роста, очень красивый, с длиннейшими усами, страшный землепроходец, — где‑то купил он землю, на которой находится— сказано в купчей крепости — 650 душ; количество земли не означено, но границы указаны определительно. Не знаю, какое присутственное место решилось совершить купчую крепость на эту землю; заложенную впоследствии К–чем за значительную сумму. Что же оказалось? Земля эта была—запущенное кладбище. Этот самый случай рассказывал Гоголю за границей князь Н. Г. Репнин — это я слышал от самого князя Николая Григорьевича"[197].
Цитата эта требует комментариев. Если все происходило так, как описывает Мартос, то сообщение Репнина явилось для Гоголя не источником сюжета, а лишь дополнительным материалом: ведь Гоголь начал писать поэму еще в Петербурге. Но Гоголь мог узнать что‑то об афере К–ача и помимо Репнина, коли она случилась в его родном Нежине.
История эта во многом для нас не новая. Проделка, построенная на фикции, корысть, толкающая на спекуляцию и аферу, — все это встречалось уже в других примерах. Но есть в фактах, сообщенных Мартосом, некая мрачно–озорная ирония. Ведь не какой‑нибудь пустырь указал "землепроходец" в качестве местопребывания своих подопечных, а кладбище! Это напоминает двусмысленный ответ Чичикова на вопрос, нужен ли ему для сопровождения мужиков конвой: Чичиков "от конвоя отказался решительно, говоря… что купленные им крестьяне отменно смирного характера, чувствуют сами добровольное расположение к переселению и что бунта ни в коем случае между ними быть не может" (VI, 156).
Но если подобные случаи встречались в жизни и некоторые из них были известны Гоголю, то почему же он считал, что именно Пушкин подарил ему сюжет поэмы? почему вообще придавал такое значение состоявшемуся между ними разговору?
Потому что пушкинский совет означал указание на художественные возможности истории с мертвыми душами (точно так же, как и истории с мнимым ревизором: ведь и эти факты были известны Гоголю независимо от Пушкина). В жизни, строго говоря, имеется все, но далеко не все осознается нами как материал, подходящий для эстетического осмысления и преобразования. Выбор возможностей происходит постепенно и зависит от бесчисленного количества причин— исторических, социальных, личных, психологических и т. д. Тем более, что этим выбором предполагается одновременно определение будущей вещи с точки зрения художественной иерархии, значительности жанра. Одно дело взять некий случай для рассказа или фельетона, другое дело — для эпопеи, романа или, как в конце концов определил Гоголь свое создание, для поэмы.
По–видимому, сама передача "сюжета" означала передвижение предполагаемого произведения по шкале ценностей — снизу вверх. Гоголь говорит, что Пушкин собирался из этого материала "сделать что‑то… в роде поэмы" (Бартенев упоминает о "романе"). Предположение вполне вероятное, если вспомнить о таких вещах, как "Домик в Коломне" или "Граф Нулин"; в этом случае будущее произведение встало бы в ряд пушкинских "шутливых поэм". Но несмотря на всю значительность "Домика в Коломне" или "Графа Нулина" никто не сказал бы, что это главные произведения поэта; в упомянутом же разговоре речь шла именно о таком произведении Гоголя, о книге, с которой тот должен навсегда войти в историю, как Сервантес со своим "Дон Кихотом". По смыслу воспоминаний Гоголя выходит, что Пушкин согласился передать ему "свой собственный сюжет", так как увидел в его реализации перспективу создания универсального произведения. Произведения, отражающего дух времени, эпоху национальной жизни, как это было опять‑таки с "Дон Кихотом".