Григорий Свирский - На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Я привел эту деревянную строфу потому, что она имела любопытное продолжение.
Федор Белкин, который, как цепной пес, бросался на Маргариту Алигер, на Эренбурга, да что там какой-то Эренбург, даже Пушкина назвал «придумкой столичной интеллигенции». Белкин до того разгулялся, что решил повторить все эти погромные идеи перед телекамерой.
И тут произошло осечка. Один старый следователь из Минска случайно, в московской гостинице, увидел выступление Федора Белкина. И ахнул…
Оказывается, он 15 лет искал Федора Белкина, начальника окружной гитлеровской жандармерии, лично, из револьвера расстрелявшего сотни партизан и евреев.
Открылось ддя всех вдруг поразительное единство указаний гитлеровских жандармов и хрущевских идейных установок.
12. Воскрешенный Бабель
В дни правительственного шельмования книг, вдохновленных антисталинским годом, в «Литературной газете» появилась необъяснимая, на первый взгляд, статья. «Литературке» было приказано вторично похоронить Бабеля.
Как известно, Бабель погиб в сталинских лагерях. Только-только официально реабилитирован, переиздан и вдруг — снова окрещен черным по белому… предателем. Лютова из «Конармии», прототипа автора, сравнили с Мечиком, погубившим партизанский отряд. Хула эта позднее перекочевала из газет в «серьезные исследования». (В. Перцов. Писатель и новая действительность, изд. 2, дополн., Москва, 1961 стр. 102.)
Почему? В чем дело? Правая рука не ведала, что делает левая? Ведала… Оказалось, сталинская машина совершила грубейший просчет. Каратели шельмовали новую литературу: Дудинцева, Гранина, Александра Яшина и других. Возродили политику «выжженной земли».
И тут… заработала советская классика, в свое время вместе с авторами затоптанная, но вновь в годы развенчания Сталина воскресшая. Переизданная.
В 1957 году, после бесчисленных проволочек вышел в свет Исаак Бабель. Почти одновременно с ним — Андрей Платонов. Позднее других — Михаил Булгаков. «Крамолу» вытолкали в дверь, а она — в окно. Хватились литературные каратели, да поздно… Джинн, выпущенный из бутылки, помог духовно окрепнуть новьм поколениям.
Воскрешенный Бабель вышел с предисловием Эренбурга… «В эпоху, когда рождались романы-реки, — писал Эренбург, — в эпоху инфляции слов он (Бабель) более всего боялся многословия. Он был реалистом в самом точном смысле слова. Новелла «Гедали» родилась из дневниковой записи: «Маленький еврей-философ. Невообразимая лавка — Диккенс, метлы и золотые туфли. Его философия: все говорят, что они воюют за правду, и все — грабят…»
Предисловие Эренбурга в 66-м году, при втором посмертном издании Бабеля, вырывали из готового тиража как контрреволюцию. Сжигали по акту в присутствии официальных лиц.
Появилось новое предисловие Лидии Поляк, профессора МГУ. С чего начала она свое предисловие — маленькая, болезненная, запуганная Лидия Поляк? С фразы: «Писать о Бабеле трудно!» Еще бы! «Главный вопрос Бабеля, главная тема, — мужественно признала все же в конце статьи Поляк, — имеет ли человек право на насилие во имя революции, имеет ли право на бесчеловечность во имя правды и человечности?»
Она приводит даже дневниковую запись 20-го года: «Буденновцы несут коммунизм, бабка плачет».
Рассказ «Гедали» — главный духовный нерв творчества Бабеля. Позднее те же вопросы поставит и Пастернак в «Докторе Живаго» — оправданна ли революция, если она оставляет за собой миллионы трупов, слезы и отчаяние десятков миллионов? Если нескончаемая резня уносит цвет нации, а к власти прорывается, по обыкновению, подлейший, по локти в крови…
Не будем развивать этой темы, достаточно очевидной; остановимся на том, что с предельной отчетливостью, возможно, не осознавал даже Бабель, мудрейший Бабель. Ибо существуют исторические горизонты, которые ограничивают взгляд современников.
«Летопись будничных злодеяний теснит меня неутомимо, как порок сердца», — пишет Бабель в рассказе «Путь в Броды», где буденновцы саблями рубят сопл, чужие соты, чтобы пограбить.
Жесток и злобен эскадронный Трунов, который стреляет в своего солдата. В «Письме», одном из рассказов, которым открывается сборник, крестьянский паренек-буденновец Курдюков, оставивший дома любимого коня, просит с деревенской учтивостью свою мать, чтобы коню мыла «беспременно передние ноги с мылом».
А затем с тем же лаконизмом сообщает, как они «кончали папашу», т. е. его, Курдюкова, родного отца, служившего у белых. А вообще, — философствует боец Красной армии Курдюков, — мы увидели, что «тыл никак не сочувствует фронту и в ем повсюду измена и полно жидов, как при старом режиме…»
В рассказе «Берестечко» заподозрили в измене старика, и вот казак «Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись».
Буденновец Матвей Павличенко охотно рассказывает о том, как он потоптал барина Никитинского: «Стрельбой, — я так выскажу, — от человека только отделаться можно: стрельба — это ему помилование… Но я, бывает, себя не жалею, я, бывает, врага час топчу или более часу, мне желательно жизнь узнать, какая она у нас есть…» («Жизнеописание Павличенки Матвея Родионыча»)…
Но, может быть, это стихийная жестокость очерствелых солдат, озверелость голытьбы? Увы, эти будничные злодеяния насаждаются революционным руководством, прославленными деятелями эпохи Буденный в рассказе «Комбриг два» говорит заслуженному комбригу Колесникову, чтоб выбил поляков из городишка. «А побежишь — расстреляю, — сказал командарм, улыбнулся и отвел глаза в сторону начальника особого отдела.
— Слушаю, — сказал начальник особого отдела».
Это вот буденновское «расстреляю» да «улыбнулся» пострашнее даже садизма одичалого буденновца.
Предвещают они России новое и неслыханное взаимоистребление; явственно проглядывает это и в той легкости, с которой произносит Буденный свое «расстреляю», и в спокойном «слушаю» неулыбчивого начальника особого отдела…
Комбриг Колесников уничтожил поляков. Он едет далее, впереди бригады, и вот как пишет об этом Бабель: «…В тот вечер в посадке Колесникова я увидел властительное равнодушие татарского хана…»
Авторы предисловий и исследований о Бабеле пишут о контрастах быта и что сближение контрастов — один из главных творческих приемов Бабеля. Да, конечно! Но в этом только средство впечатляюще-ударно сказать о боли, которая теснит сердце.
Зрелище набирающих силу татарских ханов страшит Бабеля. Новоявленные ханы глумятся уж не только над врагом, но и над своими отцами и братьями — деревенскими мужиками.
Вот пришли, скажем, мужики (в рассказе «Начальник конзапаса», в котором автор не изменил даже подлинной фамилии героя), пришли жаловаться на судьбу. Отбирают у них коней, пахать не на чем. На крыльцо вышел начальник штаба. «Прикрыв воспаленные веки, — пишет Бабель, — он с видимым вниманием слушает мужичьи жалобы. Но внимание его не более как прием. Как всякий вышколенный и переутомившийся работник, он умеет в пустые минуты существования полностью прекратить мозговую работу. В эти немногие минуты блаженного бессмыслия начальник нашего штаба встряхивает изношенную машину…»
Так и на этот раз с мужиками…
В рассказе появляется Дьяков из «Дневника»: «Коммунист… хитрец, враль, живописнейшая фигура», — записал о нем в дневнике Бабель. Этот Дьяков и не вздумал вникать в смысл крестьянских жалоб: «…взметнув оперным плащом, исчез в здании штаба».
Новоявленные татарские ханы недолюбливают интеллигентов и не мешают бойцам презирать их и расправляться с ними. «Какой паршивенький!» — восклицает Савицкий, начдив шесть из рассказа «Мой первый гусь». «Шлют вас, не спросясь, — говорит он автору, — а тут режут за очки…»
Афонька Бида, застреливший своего смертельно раненного товарища, обращается к автору, который не смог застрелить человека: «Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку…» (Смерть Долгушева»).
«Ты без врагов жить норовишь, — уличает интеллигента командир эскадрона Баулин. — Ты к этому все ладишь, без врагов?..»
Автору невмоготу. Вернувшись в редакцию «Красного кавалериста», он сидит, тоскует. «Смутными поэтическими мозгами переваривал я борьбу классов, когда ко мне подошел Галин (один из работников редакции. — Г. С.) в блистающих бельмах.
— Галин, — сказал я, пораженный жалостью и одиночеством, — я болен, мне, видно, конец пришел, и я устал жить в нашей Конармии» («Вечер»).
Максим Горький защитил Бабеля, на которого кинулся с шашкой наголо Семен Буденный. «Исаак Бабель, — сказал Горький, — украсил своих героев «лучше, правдивее, чем Гоголь запорожцев». А писателю Всеволоду Вишневскому, бывшему буденновцу, не принявшему «Конармии» Бабеля, Горький отрезал так, что тому запечатлелось на всю жизнь, возможно, повернуло его жизнь: «Такие вещи, как Ваша «Первая конная» и «Конармия» Бабеля, нельзя критиковать с высоты коня».