Борис Романов - Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях
Признания получены просто. Андрееву предъявили выписку из давнишних показаний сына Малянтовича — Владимира Павловича, где речь шла о некой антисоветской организации. Сына сумели заставить дать показания на отца. Вот что он подписал: "В конце 1932 года в квартире моего отца Малянтович П. Н.<…Собрались: я — Малянтович В. П., мой брат Малянтович Георгий Павлович — б. офицер царской армии и мой дядя Малянтович Владимир Николаевич — б. товарищ министра почт и телеграфа при Временном правительстве. В беседе на политические темы мой отец информировал присутствовавших о том, что в Москве существует нелегальная контрреволюционная организация, возглавляемая так называемым "Народно — демократическим центром", в состав которого вошел и он сам<…>Продолжая, мой отец сообщил нам, что в состав руководства этой организации вошли — "крупные люди из числа занимавших видное положение при царском строе и при временном правительстве" и что цели и задачи организации сводятся к развертыванию активной нелегальной деятельности, направленной к подготовке государственного переворота, свержению советской власти и установлению взамен советского строя новой государственной власти во главе с правительством "народно — демократического центра""[151]. Конечно, выбило следствие и показания о террористических намерениях. И пусть никакого "Народно — демократического центра" в 1932 году не существовало, ясно, что сталинского репрессивного режима старая демократическая интеллигенция принять не могла.
3. Космическое сознание
В Трубчевском районе раскулачивание по — настоящему развернулось в 1931 году. Весной, в мае, в Трубчевске стала выходить газета "Сталинский клич", она призывала: "Ударим по кулаку и их агентам". Но Андреев, следуя инстинктивной тяге, старался уходить туда, где злоба дня не задевала, чтобы пожить в природе и с природой. Сразу покорившая Нерусса, несколько выше ее впадающая в Десну Навля, — у этих сказочно чистых рек, по их дремучим лесным поймам с берегами, то гривисто приподнятыми, то болотистыми, то открывающимися покосными раздольями, он чаще всего и странствовал. В "Розе Мира" так говорится о трубчевских странствиях: "Это были уходы на целый день, от зари до заката, или на три — четыре дня вместе с ночевками — в леса, в блуждания по проселочным дорогам и полевым стежкам, через луга, лесничества, деревни, фермы, через медленные речные перевозы, со случайными встречами и непринуждёнными беседами, с ночлегами — то у костра над рекой, то на поляне, то в стогу, то где-нибудь на деревенском сеновале". Загорелый и обветренный, искусанный комарами, усталый, он возвращался в городок — "несколько дней отдыха и слушания крика петухов, шелеста вершин да голосов ребят и хозяев, чтение спокойных, глубоких и чистых книг — и снова уход в такое вот бродяжничество".
В Трубчевске он, видимо, уже тогда, останавливался у одинокой старушки — Марфы Федоровны Шавшиной. Ее бревенчатый домок под тесовой крышей тремя окнами выходил на улицу Севскую. За домом был небольшой сад. Жила она одна. До революции Шавшина стирала трубчевским купцам белье. А теперь сдавала горенку и подторговывала. Почти восьмидесятилетнюю бойкую старуху, не умевшую ни читать, ни писать, соседи за глаза называли "темной Машебихой". Недалеко высилась пожарная каланча, и раскатистый удар билом означал, что наступил полдень.
Именно этим знойным летом с ним произошло то, что навсегда привязало душу к трубчевским просторам, что он считал "лучшим моментом" своей жизни. О нем подробно рассказано в "Розе Мира": "…Это совершилось в ночь полнолуния на 29 июля 1931 года в тех же Брянских лесах, на берегу небольшой реки Неруссы. Обычно среди природы я стараюсь быть один, но на этот раз случилось так, что я принял участие в небольшой общей экскурсии. Нас было несколько человек — подростки и молодежь, в том числе один начинающий художник. У каждого за плечами имелась котомка с продуктами, а у художника ещё и дорожный альбом для зарисовок. Ни на ком не было надето ничего, кроме рубахи и штанов, а некоторые скинули и рубашку. Гуськом, как ходят негры по звериным тропам Африки, беззвучно и быстро шли мы — не охотники, не разведчики, не изыскатели полезных ископаемых, просто — друзья, которым захотелось поночевать у костра на знаменитых плесах Неруссы.
Дом Шавшиной, в котором останавливался Д. Л Андреев во время приездов в Трубчевск в 1930–е годы (ул. Севская, д. 31) Фотография Б. Романова. 1997
Необозримый, как море, сосновый бор сменился чернолесьем, как всегда бывает в Брянских лесах вдоль пойм речек. Высились вековые дубы, клены, ясени, удивлявшие своей стройностью и вышиной осины, похожие на пальмы, с кронами на головокружительной высоте; у самой воды серебрились округлые шатры добродушных ракит, нависавших над заводями. Лес подступал к реке точно с любовной осторожностью: отдельными купами, перелесками, лужайками. Ни деревень, ни лесничеств… Пустынность нарушалась только нашей едва заметной тропкой, оставленной косарями, да закруглёнными конусами стогов, высившихся кое — где среди полян в ожидании зимы, когда их перевезут в Чухраи или в Непорень по санной дороге.
Плёсов мы достигли в предвечерние часы жаркого, безоблачного дня. Долго купались, потом собрали хворост и, разведя костёр в двух метрах от тихо струившейся реки, под сенью трёх старых ракит, сготовили немудрящий ужин. Темнело. Из-за дубов выплыла низкая июльская луна, совершенно полная. Мало — помалу умолкли разговоры и рассказы, товарищи один за другим уснули вокруг потрескивавшего костра, а я остался бодрствовать у огня, тихонько помахивая для защиты от комаров широкой веткой.
И когда луна вступила в круг моего зрения, бесшумно передвигаясь за узорно — узкой листвой развесистых ветвей ракиты, начались те часы, которые остаются едва ли не прекраснейшими в моей жизни. Тихо дыша, откинувшись навзничь на охапку сена, я слышал, как Нерусса струится не позади, в нескольких шагах за мною, но как бы сквозь мою собственную душу. Это было первым необычайным".
Можно подумать, что подробное и обдуманное описание лунной июльской ночи в "Розе Мира" связано и с его последующим опытом, и с задачами самой книги. Но почти то же он писал о ней всего через два с небольшим года своей близкой знакомой, вместе с которой в раннем детстве у Александры Митрофановны Грузинской учился читать и писать, Евгении Федуловой (в замужестве Рейнсфельдт): "Меня тогда охватило невыразимое благоговение, и не кровавым смятением, а великолепной, как звездное небо, гармонией стала вселенная. Я обращался кЛуне, быть может, с тем чувством, которое поднимало к ней сердца далеких древних народов. Все было в росе, все сверкало, поляны казались покрытыми блещущими тканями, и когда я снова вернулся и лег у костра, ветви ракит блистали, словно покрытые лаком. А дальше, за ними, уходили в божественной тишине таинственные, залитые синевой пространства, сверкающий луг, черная неизвестность опушек, песчаные отмели — днем желтые, а теперь голубые. Я лежал, то следя за ветвью, слабо колеблемой над моей головой жаром костра, то ловя скрывающуюся за ней голубую Вегу, то отворачиваясь и снова опускаясь взглядом к низко нависнувшим листьям, вырезавшимся на белом диске луны, как тонкий японский рисунок. Звезды текли, и казалось, что вся душа вливается, как река, в океан этой божественной, этой совершенной ночи! Птицы, смолкшие в чащах, люди, уснувшие у хранительного огня, и другие люди — народы далеких стран, солнечные города, реки с медленными перевозами, сады с цветущим шиповником, моря с кораблями, неисчислимые храмы, посвященные разным именам Единого, — все было едино. Все-таки были минуты, когда стерлась грань между я и не я…."[152]. "Само собой, разумеется, я не претендую (Боже упаси!!) на космическое сознание, но пережитое в ту ночь было крошечным приближением — все-таки приближением — к нему (прорывом), — уверял он. — Я хочу надеяться, что это ко мне пришло не в последний раз, но, кажется, повторение будет не скоро. В то лето все состояние внутреннего мира и даже стечение внешних обстоятельств удивительно способствовало этому самораскрытию".
О "космическом сознании" стали говорить в конце девятнадцатого века. Андреев впервые прочел о нем у Рамачараки, несколько раз цитировавшего книгу канадского психиатра Ричарда Бёкка, так и называвшуюся — "Космическое сознание". Рамачарака назвал это состояние "раскрытием духовного сознания". Позже он мог прочесть о нем и в переведенной Малахиевой — Мирович книге Уильяма Джемса, тоже опиравшегося на Бёкка. Он, по его словам, не только уверовал, увидел, что "вселенная состоит не из мертвой материи, но она живая", и ощутил "присутствие… вечной жизни". Видение, говорил Ричард Бёкк, переживший его во время поездки в кэбе, продолжалось несколько секунд, но раскрыло перед ним истину. Это состояние он определил так: "Характерной чертой космического сознания является прежде всего чувство космоса, то есть мировой жизни и ее порядка; и в то же время это — интеллектуальное прозрение… состояние особой моральной экзальтации, непосредственное чувство духовного возвышения, гордости и радости; нужно прибавить сюда еще обострение нравственного чутья… и наконец еще то, что можно бы назвать чувством бессмертия…"[153] Вообще же "вселенское чувство", как показал русский философ Иван Иванович Лапшин в обзоре свидетельств о подобных состояниях[154], наиболее полно уловлено и передано поэтами. Их Лапшин в статье "Мистическое познание и "Вселенское чувство"" цитирует не менее обильно, чем мистиков.