Станислав Рассадин - Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
В то время как в фонвизинском случае, даже в нем, — да именно в нем, в нем показательно, — когда он для своих биографов на годы пропадает из поля зрения (ничего не поделаешь, XVIII век был нелюбопытен к непочтенному роду сочинителей), жизнь-творчество, творчество-жизнь неразлепляемы.
Главное, а то и глубоко интимное вычитывается из самих произведений. Например, из «Недоросля», чей автор уж никак не расположен к так называемому «самовыражению».
Да не то что интимное — XVIII век не из стеснительных. Сокровенное!..
Извиняться ли (или скрывать), что тридцать лет назад цитировал немодные нынче имена? Энгельса, а то и самого Ильича (!).
А вот не буду. Не из гордости, а дабы сохранить, хотя бы отчасти, ощущение контекста времени, когда книга писалась. Ну, Энгельс — вообще умница из умниц, он, состоя при Марксе, настоящим марксистом, думаю, не был, но ведь и Ленин для многих из нас, тогдашних, бывал прикрытием. В данном конкретном случае я… Чуть не сказал: вложил в его уста, скорее, вынул из уст слова о «нации рабов», которые иначе ни один цензор бы не пропустил. И, честное слово, было приятно, что — слопают!
Тут и сам Фонвизин (классик, хрестоматийная жвачка) весьма годился. Помню, мой друг Геннадий Красухин, прочтя рукопись, недоуменно спрашивал, всерьез ли я надеюсь, что такое пропустят, — и хотя я не стремился к аллюзионности, с наслаждением цитировал строки из фонвизинско-панинского наброска конституции, сознавая: «урок царям». Всяческим!
Да и сейчас, перечитав книгу, завистливо думаю: сколь была безоглядна российская свободная мысль! Фонвизин! Козельский! Княжнин!..
Тот же Натан Эйдельман говорил, да, кажется, и написал, что теперь «Недоросля» надо ставить с применением-приложением рассадинской книги, дескать вживившей комедию контекст времени.
Это он, конечно, хватил, тем более что приходилось-таки видеть отличные постановки «Недоросля», правда всякий раз с очаровательным вмешательством Юлия Кима и Владимира Дашкевича (они и «Бригадира», во что мне не верилось, сумели реанимировать, — сегодня мечтаю о таковой же участи повести «Каллисфен», о которой читатель этой книги кое-что узнает по мере чтения).
Но хотя единожды, на одном из театральных фестивалей, я узнал от руководителя провинциального ТЮЗа, что они инсценировали мою книгу, по простодушию даже не известив меня о том, ни этот приятный факт, ни даже слова Эйдельмана не позволяют загордиться, всего-навсего довыявив мой самолюбивый авторский замысел. А именно — поместить гениальную и, уверен, живую, выжившую комедию в атмосферу того прелюбопытного времени.
Не то чтобы оживить, но напомнить: живая!
Митрофан Простаков, Петр Гринев, Денис Фонвизин…
Некто насмеялся чужеземцу, что у них за морем нет хороших язычных учителей. Тот ему доказал: «Потому что у вас наши перукмахеры, кучеры и цирульники часто бывают почетными учителями».
«Письмовник» Николая КургановаЧЕЛОВЕК С ПЕРЛАМУТРОВЫМИ ПУГОВИЦАМИ
Денис Иванович Фонвизин родился 3 апреля 1745 года…
Это безыскусное начало ничем не хуже других, и я ничего бы не имел против того, чтобы так и открыть книгу. Смущает, однако, несколько обстоятельств.
Во-первых, в этой фразе несомненно лишь то, что — родился. И что звать Денисом Ивановичем, не иначе. Дата рождения в точности неизвестна. С фамилией тоже неясности.
Во-вторых, сами по себе эти неясности не случайны. Дело не в отдельной личности отдельного сочинителя, а в характере века.
В-третьих… хотя и «во-вторых» и «в-третьих», по сути, лишь вариации того, что «во-первых»: неполнота наших сведений о человеке, жившем в отдаленном от нас и не совсем разгаданном столетии, неполнота, дающая о себе знать уже в самой первой строке его жизнеописания, естественно, рождает о Фонвизине легенды.
Впрочем, полуприключенческое слово вовсе не означает, будто о Денисе Ивановиче судачат, спорят, домысливают, — напротив, все порою кажется даже слишком простым. Ясным. Привычным.
Легенда зародилась давно.
Писатель, появившийся на свет всего семнадцатью годами после того, как Фонвизин сошел в могилу, ввел его в ряд своих персонажей:
«— Право, мне очень нравится это простодушие! Вот вам, — продолжала государыня, устремив глаза на стоявшего подалее от других средних лет человека с полным, но несколько бледным лицом, которого скромный кафтан с большими перламутровыми пуговицами показывал, что он не принадлежал к числу придворных, — предмет, достойный остроумного пера вашего!
— Вы, ваше императорское величество, слишком милостивы. Сюда нужно по крайней мере Лафонтена! — отвечал, поклонясь, человек с перламутровыми пуговицами.
— По чести скажу вам: я до сих пор без памяти от вашего „Бригадира“. Вы удивительно хорошо читаете! Однако ж, — продолжала государыня, обращаясь снова к запорожцам…» — и так далее.
Портрет, набросанный Гоголем, похож — и не похож.
Человек средних лет… Пожалуй, так. Правда, «Бригадира» Фонвизин написал двадцати пяти лет от роду, «Недоросля» — тридцати семи, а в пору, Гоголем изображенную, великая комедия явно еще не сочинена. Но в те времена были свои представления о возрасте, и человека, которому было далеко до пятидесяти, вполне могли назвать стариком. Даже — старцем.
Полное и бледное лицо… Увы, Денис Иванович смолоду жестоко мучился головными болями, сильно был близорук, рано облысел, жаловался на несварение желудка — не говорю уж о роковом параличе, сведшем его в могилу, раннюю даже по тогдашним понятиям.
«Вы удивительно хорошо читаете!» О да, этим он весьма был прославлен, читал свои комедии в лицах не то что как актер — как целая труппа. Правда и то, что «Бригадиром» Екатерина осталась довольна — в отличие от «Недоросля» (хотя и его благожелательная легенда пробовала вовлечь в свои роскошные пределы; Пушкин писал: «„Недоросль“, которым некогда восхищалась Екатерина и весь ее блестящий двор…» Но чего не было, того не было).
Скромный кафтан… Перламутровые пуговицы — стало быть, не чета бриллиантовым или золотым; да и они, как видно, столь броски на невидной одежде Фонвизина, что способны стать его отличительным признаком: «человек с перламутровыми пуговицами»… Вот это уже выдумка, и с расчетом. На самом-то деле Денис Иванович отличался, пожалуй, даже кричащим франтовством и, хвастаясь своими нарядами, случалось, оказывался напыщенно-комичен — по крайней мере с нынешней точки зрения:
«Я порядочно ходить люблю… Хочу нарядиться и предстать в Италию щеголем… C'est un sénateur de Russie! Quel grand seigneur[1]. Вот отзыв, коим меня удостоивают; а особливо видя на мне соболий сюртук, на который я положил золотые петли и кисти… Жена и я носим живые цветы на платье… В рассуждении мехов те, кои я привез с собою, здесь наилучшие, и у Перигора нет собольего сюртука. Горностаевая муфта моя прибавила мне много консидерации» — так кичится наш путешественник перед французами, свысока глядя на их одежку, для русского непривычно простоватую. И то сказать: «…тот почитается здесь хорошо одетым, кто одет чисто». Ну не чудаки ли? А бриллианты, скажите на милость, «только на дамах»!
Вообще, раз уж пришлось к слову, Денис Иванович, что называется, пожить любил. Был и волокитою, и гурманом, и хлебосолом. Притом умеренностью ни в чем и никак не отличался, расплатившись после здоровьем и состоянием. Молва охотно сберегла анекдот, как, обедая у своего друга и покровителя… нет, учитывая характер века, лучше сказать: покровителя и друга — Никиты Ивановича Панина, он взял себе к супу пять больших пирогов (вот они, Митрофановы подовые «не помню, пять, не помню, шесть»).
— Что ты делаешь! — вскричал будто бы Никита Иванович. — Давно ли ты мне жаловался на тяжесть своей головы?
— По этой самой причине, ваше сиятельство, и стараюсь я оттянуть головную боль, сделав перевес в желудке.
Да и сам Фонвизин в заграничных письмах тщательно аттестует ресторации и трактиры, демонстрируя ворчливую привередливость, ругая то поваров, то столовое белье, то порядок прислуживания за обедом (опять французы не угодили: все у них слишком скромно, просто, бедно). Правда, поварня французская, как и нюрнбергское пирожное, отмечена благосклонно…
Может, все это пустяки — и фонвизинская привычка к размаху, и гоголевская поправка? Как посмотреть…
Гоголь рисует самое Скромность. Самое Умеренность. Набрасывает — а точнее, выводит, ибо в едва мелькнувшей фигурке великого предшественника заметны выверенность и обдуманность, — образ нечестолюбивого, сдержанно-достойного сочлена екатерининского окружения, сама отчужденность которого («подалее от других… не принадлежит к числу придворных…») осторожна и соразмерна. Скромный камешек в царском венце, выгодно оттеняющий пышность прочих каменьев и сам от них выгодно отличающийся; перламутр среди алмазов и сапфиров; литератор совершенно в духе девятнадцатого века, учтиво и чуть иронически отстраняющийся от монарших милостей и советов: